Изменить стиль страницы

— Поехала. Во-он рядом с кондуктором стоит. Высунулась, гляди-ка. Машет нам…

Нюша не видела Марийку, но, торопясь, слабо вскинула руку над головой и тоже замахала вслед быстро уменьшавшемуся последнему вагону, который прикрывал собою весь состав.

— Ну и хорошо, вот и слава богу, — шептала она, и ее надсаженное, но понемногу успокаивающееся сердце вновь стало заполняться сладким и скорбным чувством расставания, ожиданием и надеждами, которые зародились во время Марийкиных сборов и с отходом поезда как бы уже начали исполняться.

V

Марийка смотрела на проносившиеся за окном голые рощицы, будочки, столбы с паутиной проводов, но почти ничего не замечала вокруг, ослепленная чувством какого-то жуткого счастья: «Я еду! Одна, сама! В такую даль! Я еду и не боюсь…»

Поезд во весь мах мчался на запад, с грохотом и пронзительным гудом пролетал мимо полустанков и разъездов. Казалось, он убегает от настигавшей его темноты, гонится за солнцем, которое уплыло за горизонт. И Марийка улыбнулась этому состязанию ночи и поезда, ей хотелось еще большей скорости, в груди ее что-то пело и рвалось вперед, обгоняя и неумолимую ночь, и разгоряченный поезд.

Она еще не успела хорошенько разглядеть в купейном полусумраке своих попутчиц, познакомиться с ними и жила еще последней минутой прощания, заполненной радостной суетой и многолюдьем на перроне, лицами родных и подруг, их смехом и словами, которые она не запомнила, потому что много смеялась и говорила сама. «А что там с бабушкой стряслось? Кажется, она споткнулась, упала и ее стали поднимать… Просили же: не ходи провожать. Все ж таки потащилась. «Ради Миши, Гриши…» Вот человек? Как это папа сказал? «Старуха, бабушка-повируха: из старого ума выжила, а нового не нажила…» Нет-нет, зря он так. Бабушка канительная, но она добрая, хорошая…»

И Марийка вспомнила ее, стоящую на перроне, с палкой и транзистором в руках, в черном длинном платье и фуфайке, в белом платке на трясущейся голове, маленькую, согбенную. Бабушка с годами словно уменьшилась в размерах и постепенно как бы врастала в землю. Марийка жалела ее за это, легкую жалость вызвало сейчас и само воспоминание перрона и стоящей на нем Нюши, ее разговоры о могилках давным-давно убитых и невесть где похороненных сыновей, ее странные просьбы-поручения, которые за глаза отец назвал старческой блажью.

Еще он сказал Марийке:

— Не заблудись в Германии-то. Рот не разевай, а то отстанешь. Где ты была, чего видела? Нигде, ничего…

Но это воспоминание домашних разговоров сейчас было неуместным, не вязалось с легким настроем чувств и мыслей Марийки, с безотчетно радостным ощущением скорости поезда, уносящего ее все дальше и дальше от дома — от мамы, от бабушки, от Пети… В ней держались сейчас лишь те впечатления, которые, как и сама езда, давали веселье и восторг. Неотступно стоял перед глазами давно не стриженный и грубо загорелый в дни только что закончившейся хлебоуборки Петя, что-то говорил ей; потом он, высокий и нескладный, взял ее за руки и на виду у всех (вот хам!) полез целоваться, но не сумел поймать ее губы. Марийка улыбнулась, с нежностью вспоминая васильковые Петины глаза, его смелую попытку попрощаться с ней широко и открыто, как с невестой или женой. Потом она вскочила в вагон, а он снизу смотрел на нее преданным и грустным взглядом, растерянный и счастливый.

Изредка эти яркие и трогательные картины заслоняла серенькая, бледная: бабушка в черном платье до пят и фуфайке, ее сморщенное, хмурое лицо… И Марийка воспринимала это как некое посягательство на счастливую безоблачность летучих дорожных мыслей.

VI

Едва одолела Нюша обратную дорогу в село. Не будь рядом Кати и Пети, поддерживающих ее с обеих сторон, пройти столько она бы не смогла. Давно она не нагружала себя так, тело ее тряслось и как бы звенело от крайней слабости и внутреннего зноя. Как только вошли в село, она попросила пить. Петя сбегал в ближний двор и принес большую кружку колодезной воды.

— Ледяная, мам. Смотри не застудись, ты понемножку бы, — сказала Катя, подавая воду.

Нюша уцепилась за кружку трясущимися руками и большими жадными глотками опорожнила ее. В глазах у нее потемнело, в груди застрял ком холода, еще обильнее заструился по лицу пот.

Ночью навалились жар, удушье, кашель.

Катя сидела в изголовье матери, тихонько плакала и причитала:

— Говорили же, говорили тебе — не ходи. Сама себе беду нашла. Теперь-то как, что мне с тобой делать? К фельдшеру дойти…

— Ничего, Катя, обойдется, — собрав силы, глухим слабым голосом отвечала Нюша. — А коль помру — не беда. Теперь я спокойна за вас, Кать, за себя. Что могла, сделала. Только Марийке, дай бог, повезло бы найти Митину могилку, а можа, и Гришину посчастливится… Нельзя без призору могилкам… Аль осиротелыми, бесприютными жили они, дети мои? Аль нет у них родных, матери?..

— Да ты не тревожься, мам. Говорить-то тебе тяжело. — Катя влажным рушником обтирала лицо матери. — Лежи спокойнее, скорей поправишься…

— Верно, доченька, поправлюсь. Нельзя мне помирать. Мариечку надо дождаться. Как, чего она там сумеет?.. Нет, Кать, я не помру.

Нюша собрала все, что в ней было, и поставила против болезни. Через силу пила горячее молоко, густой навар ромашки и на третьи сутки встала с кровати, попыталась даже сесть за вязанье. Посулила Марийке свитер кончить к ее приезду, и надо же расхвораться.

Нюша заставила себя взяться за работу, хотя в груди ее что-то еще посвистывало, не отпускал и влажный кашель. Главную силу ей придавало ожидание перемен, возвращение Марийки. Жила она теперь в какой-то торжественной напряженности, как перед светлым праздником. Отступила бессонница, ночи стали для нее короткими, незаметными, а маленькие, серые октябрьские дни — долгими и уютными.

По совету Кати она на время перебралась в Марийкину спальню: при болезни лазить на полати было ей невмочь.

Как-то утром, почувствовав себя покрепче, Нюша решила сама прибрать кровать, взбить перину и подушки. Делала она это с частыми передышками, но с внутренним удовольствием и гордостью: нет, она еще не совсем бесполезный человек в доме, кое-что она еще может.

Из-под перины к ногам ее свалился белый узелок. Нюша подняла его, но тут же уронила, вмиг ошеломленная горьким удивлением, похожим на испуг. Этот узелок она вручила перед отъездом Марийке.

«Неужто внучка в спешке забыла его?.. Тогда пошто прятать-то?..»

Не веря глазам, недоумевая и удивляясь, Нюша присела возле узелка и осторожно, с опаской стала развязывать его. Да, он самый, ее узелок. Вот пуховые носочки, платок, телогрейка… Вот бумажка-адресок…

«Как же так, Мариечка?.. Что за помеха была у тебя? И пошто мне ничего не сказала?..»

Нюша норовила оттолкнуть хлынувшее в сердце подозрение, что ее обманули. В это она не верила, страшилась верить. И как всегда, привыкшая угождать детям, гордиться ими, она пыталась искать вину за случившееся не в них, а в себе.

«Может, начудила я со своим наказом… До такого небось никто еще не додумывался, окромя меня, дотошницы горемычной, бедолаги старой…»

Подкрепляя свои сомнения и самоупреки, тут же вспомнила слова Михаила: «Будь так просто, все поехали бы разыскивать. Да вот не едут!» Она ухватилась за эти слова, спасая зятя от внутреннего своего приговора, который помимо воли и внешних мыслей копился, зрел в сердце.

«И вправду, просто ли это — ехать в чужую далекую страну и искать там старые, всеми позабытые могилы… Верно, Миша, не просто это, не легко. Вот и не едут. А, может, ктой-то и ездит…»

И опять наплыло лицо зятя, зазвенел его голос: «Лично я не сторонник всяких кладбищенских церемоний. Что изменишь, кого вернешь, мам? Разве что поплакаться…» Эти слова она услышала и восприняла сейчас с прежним несогласием, но уже с какой-то двойною обидой, спасать и защищать зятя ей становилось все труднее. Материнское чутье безошибочно подсказывало, что с ней обошлись не по доброму. Но она не хотела кого-то винить в этом. Наоборот, оправдание происходящему она опять же искала в себе, в собственной невыясненной, но мнимой оплошности, желала докопаться до сути, узнать, в чем она сплоховала, кому не угодила, раз близкие люди отнеслись к ней так.