И к вечеру восьмого числа я стоял у входа в его особняк — красивым назвать его нельзя, сложен он из красного кирпича, окна с эркерами выходят в парк. Дверь открыла молодая, скромно одетая служанка, волосы убраны под чепец. Она провела меня в небольшую, скудно обставленную гостиную, на стенах бросались в глаза две картины: очень скверное полотно с изображением горного оленя, застывшего в гордом одиночестве на утесе, и большая дешевая гравюра на библейский сюжет — Авраам приносит в жертву сына своего Исаака. Я уселся на низкий, роскошного вида стул, подняв целое облако пыли.

Так вот оно, жилище легендарного владыки Тайроли, полновластного и воистину Всемогущего. Обычный лондонский особняк. Встретил меня не привратник в ливрее, а простая служанка в чепце, убранство комнат такое, что и дублинский бакалейщик счел бы его безвкусным. Меня же это не удивило. Лондонские друзья мои сообщили мне: лорд известен отнюдь не богатством или властью, а благотворительностью. Он организовал и вдохновляет общество «За улучшение условий труда трубочистов», щедро помогает одному из самых достойных движений — «За отмену рабства».

Прождал я его не более пяти минут. Он вошел, просто и сердечно поздоровался со мной, сжав обеими руками мою ладонь. Ростом он невысок, сутул; одет в костюм табачного цвета; длинный и тонкий нос, полные губы.

— Весьма рад видеть вас, господин Брум. Весьма рад. Нечасто у меня гости из Ирландии. А об этой несчастной стране в последнее время все мои думы, да, все думы. В чем, надеюсь, вы не сомневаетесь.

— Никоим образом, — охотно согласился я.

— Проходите в библиотеку, господин Брум, ко мне в библиотеку. Там приятнее беседовать, а нам нужно очень многое сказать друг другу. Очень многое. — Очевидно, у него вошло в привычку без надобности повторяться. Словно в первый раз он говорил лишь для моего сведения, а вот второй — для своего. Как бы докладывая самому себе о сказанном. Невинная причуда.

У двери он задержался и обернулся.

— Видите вон там камин? — Очаг был небольшой, с беломраморной доской сверху. — А знаете ли вы, чем, в сущности, является камин? Местом и орудием угнетения.

— Угнетения?

— Именно, и не менее отвратительного, чем любое другое. Сердце разрывается, глядя на лондонских трубочистов. Малышам по девять, восемь, семь лет от роду. Некоторые из них — сущие ангелочки, несмотря на грязную одежду и чумазые лица, да, лица у них все в саже — черные-пречерные. Их хозяева водят малышей от дома к дому, словно дрессированных обезьянок, наученных пробираться в такие узкие дымоходы, что дети до крови обдирают плечи и ноги. А случись им замешкаться, снизу начинает припекать — некоторые зажигают камин, заслышав слишком громкие крики малышей. Проходит несколько лет, и их выставляют во взрослую жизнь. Тех, конечно, кто выживает. Сажа проникает в легкие, покрывает их коркой, и становится нечем дышать. Мне объяснил это больничный хирург.

— Какой ужас! — больше я не нашел что сказать, хотя рассказ его потряс меня.

— Именно — ужас! — поддакнул он. — Но этому придет конец, господин Брум. Мы положим этому конец. Приструним их хозяев. Бедные мальчишки растут, не зная бога, послушали бы вы, как они говорят! Да и девочки не лучше! И девочек в это дело втянули. Ради нашего уюта подле камина калечат души и тела детей. Чудовищно!

— Чудовищно! — повторил я.

— А каково положение в Ирландии? Такое же?

— В Дублине, возможно, такое же. Наверное не берусь сказать. Ко мне во дворец раз в год приходит трубочист с сыном, приносит свои щетки. Не скажу, чтобы мальчик терпел лишения. Крестьяне и вовсе обходятся без трубочистов. Птиц вместо них используют.

Гленторн вытаращил блеклые глаза.

— Вы что — серьезно? Птиц? Вместо трубочистов? — Он рассмеялся, точно закудахтал. — Впрочем, в Ирландии все возможно. Я ничему не удивлюсь.

— Желаю блага в делах ваших, — сказал я. — У трубочистов тяжелая доля. Пора и о них подумать.

— Верно. Пора, господин Брум, пора. И мы победим. К нам присоединяются весьма влиятельные люди. Истинные христиане.

Он привел меня в маленькую, тесную комнату, выходящую окнами в сад. Голые деревья и кусты стыли на морозе. По стенам ряд за рядом выстроились книги, посередине — длинный, от двери до окна, стол, заваленный бумагами. Подле холодного камина — два кресла, рядом на полу тоже валялись бумаги. Гленторн жестом указал мне на одно кресло, сам уселся в другое и положил руки на колени.

— Вы сказали, господин Брум, что живете во дворце? Неужели и впрямь?

— Ну, это лишь название. Вы, возможно, помните, что некогда Киллала была епархией епископа и мой нынешний дом величали Дворцом. Да и по сей день величают. Жилище это весьма скромное, хотя и уютное. — В отличие от вашего, чуть не вырвалось у меня, ибо в комнате было так холодно, что я с трудом сдерживал дрожь.

— Приятно слышать. И то, что оно уютное, и вдвойне приятно, что скромное.

— Нам с женой достаточно: детей у нас нет, и супруга моя создала необыкновенный уют.

— Очень отрадно, — проговорил он, — очень отрадно, что вы женаты. Священники-целибаты сущее проклятие для ирландских католиков. Для всего католического мира. На заре христианства, как вам известно, служители церкви имели жен.

— Конечно, известно, — кивнул я. — Но ирландские священники свято блюдут обет безбрачия. В отличие от своих коллег в средиземноморских странах. Скандальных случаев у нас не так много.

— Моя жена умерла во время родов, — продолжал Гленторн, словно не слыша моих слов, — умер и ребенок. Мальчик. Больше я не женился. На мне род и закончится. Я был у отца единственным ребенком.

Я не нашел что ему ответить.

— Будь жена и ребенок живы, и моя судьба сложилась бы иначе. Возможно, я больше бы вращался в свете. Зато сейчас я приношу больше пользы. И в судьбе трубочистов, и в судьбе рабов. Да, господин Брум, людей отдают в рабство. У нас, в Африке, в Америке. Целые африканские деревни сгоняются на корабли — кто находит смерть на борту, а кто — жизнь страшнее смерти на берегу. Работорговцы попирают Священное писание. Ибо их жертвы живут и умирают язычниками. Но и у них есть души. Христос принял смерть за всех людей. Рабство многолико, будь то маленькие лондонские трубочисты или негры на плантациях в Виргинии. Вы курите?

— Нет, мне дурно от табачного дыма.

— Приятно слышать. Ибо в табак тоже вложен рабский труд. Кипы табака у нас в портах пропитаны потом чернокожих рабов. Господь смотрит на нас в ожидании. А у нас нет сил очистить моря от работорговцев.

— Страшен их грех, — согласился я. — Не может христианин смириться с этим.

— Однако все мирятся. Не протестуют — значит, мирятся. Не борются. Я же хочу свершить доброе дело, господин Брум. Доброе и большое дело. Отцу моему это не удалось. Жил он во грехах и роскошестве. Кругом мрамор, картины, изысканная пища, женщины, да и похуже, чем прелюбодейство, за ним грехи водятся. Вы, надеюсь, меня понимаете? Куда хуже, чем прелюбодейство. Впрочем, к чему копаться в грязном белье? Слава о нем шла самая дурная, и вы, конечно, о ней наслышаны.

— Мне доводилось бывать в замке Гленторн, — сказал я. — Мы дружили с господином Крейтоном. Дворец прекрасен, словно из сказки, словно ожившая детская мечта.

— Его породила гордыня и сластолюбие. Как и виллу в Италии. Только в Италии похлеще: камень цветом закатного солнца, балкон, утопающий в розах, с видом на далекое море. Одни одежды его, все эти шелка и тонкие сукна стоили столько, что целую деревню можно было бы содержать. А как он любил духи! Когда наклонялся ко мне, чтобы поцеловать, я задыхался от благовония, а в самом поцелуе мне виделись все мыслимые пороки.

Меня все донимала дрожь. Пожалуй, в саду, среди голых деревьев, и то теплее.

— Меня потрясла весть о кончине господина Крейтона, — перевел я разговор, — он человек честный и справедливый.

— Справедливый? — удивился лорд Гленторн. — Никто из нас этим похвастать не может. Крейтон был практичен и достаточно честен. До него управляющие были безнадежно плохи: воровали, пьянствовали. Вы говорите — кончина. Очевидно, подразумеваете его убийство. Мне о нем написал Деннис Браун.