— Ваше превосходительство! — возмутился Райчо.— Какая моя рота? Наверняка из нее никто меня в лицо не помнит. Мне эти новобранцы и то более знакомы, чем дружинники так называемой моей роты.

— Боюсь, что капитан не успеет туда,— вдруг громко заявил начальник штаба, не отрываясь от карты.— Лучше дадим ему здесь роту новобранцев и припишем ее к 3-й дружине. Только взводных сейчас не подобрать. Некогда перестановками заниматься.

— У меня хорошие унтеры, справлюсь,— ответил Николов.

Когда Райчо вышел из штаба, к нему обратился еще совсем молоденький, почти мальчишка, паренек:

— Капитан, пожалуйста, объясните нам устройство ружей и револьверов, какие имеются у русских и османов, их особенности и как ими пользоваться.

— А ты кто такой?

— Доброволец Дмитр Благоев, а это мои друзья-добровольцы! — Парень показал на стоящих за ним таких же молоденьких парней и добавил:— Раз оружия нет, то надо его добыть, а добыв, сразу пускать в дело.

— Следуйте за мной, дам грамотного фельдфебеля, а что он не сможет объяснить, расскажу сам,— ответил Райчо.

Боясь оказаться запертым в городе, Столетов выдвинул дружины на окраину и велел окапываться. Надеяться на распорядительность герцога было бессмысленно, ждать скорой помощи Гурко тоже.

Линия обороны не имела удобных позиций. С юга шла полоса виноградников и кукурузных полей. С севера они простирались до отрогов Балкан. Линия обороны получалась несообразно большой для четырех дружин и двух конных полков, если они успеют подойти.

Солдатами не рождаются. Солдатами становятся, и каждому на долю выпадает свой отрезок времени становления. Болгарским ополченцам предстояло всего за несколько суток испытать все превратности солдатской службы, познать всю черствость и горечь солдатского хлеба. И если большинство ополченцев уже побывали в деле, прошли по хаинкиойским кручам, вкусили радость победы в сражении за Шипку и перевал и в какой-то степени уже привыкли к солдатскому тяглу, то новичкам, которых привел Николов, предстояло почти то же самое проглотить разом.

Сначала на жаре рыли окопы, ковыряли землю, и далее унтеры ворчали, что это бесполезно. Да если бы ковырялись в одном месте, а то только кончили копать — белшт связной с приказом занять позицию триста сажен западнее. И так неоднократно. А что было делать командирам всех степеней, когда они знали только одно — удержать Стару Загору. Но как это осуществить на таком растянутом участке, окончательно решить не могли.

Солнце палило неимоверно и валило людей на землю. Ополченцы сбрасывали толстые суконные мундиры, работали в исподнем, полуголые, и глоток воды каждому казался высшей наградой.

Потом по ним начала бить тяжелая артиллерия, и даже опытным четникам становилось не по себе. Они бывали в отчаянных схватках, но тогда видели лица врагов, дрались...

А тут откуда-то доносится тяжелый раскат, в небе появляется нарастающий вой, вздрагивает почва, дыбом становится земля, грохот бьет в уши и легкие. И ничего нельзя сделать.

Некоторые ополченцы молятся. С каждым приближающимся воем снаряда спины их каменеют в ожидании удара. Ведь любому кажется, что снаряд летит именно в него...

Рядом с Николовым лежит молоденький горнист Цонко. После каждого разрыва, когда еще не осела пыль, он поднимает голову и озирается, словно все видит впервые. Райчо кричит:

— Лежать! Не высовываться!

Горнист вытаскивает из-под себя трубу и начинает протирать ее рукавом.

Находясь на позиции за 1-й дружиной, генерал Столетов и герцог Лейхтенбергский видели, как в зарослях показались густые цепи турецкой пехоты. За нею сверкали штыки нескольких таборов, идущих колоннами. Лаже на глаз был очевиден громадный численный перенес неприятеля. (На самом деле только в артиллерии гурки превосходили в семь раз, а в людях и того более.) Столетов повернулся к герцогу, чтоб спросить... и понял, что бесполезно. И раньше-то это был изнеженный аристократ с тонкими удлиненными чертами лица и закрученными в шильца донкихотскими усами. Теперь ря* дом стоял жалкий, растерянный человек с лихорадочно бегающими глазами, и на его узких опущенных плечах нелепо блестели плетеные генеральские погоны.

*— Ваше высочество, смотрите, войска Веесель-паши отрезают нас от дороги на Казанлык, осталось всего полторы версты, а дорога забита беженцами. Что предпринять?

Герцог пролепетал:

— Сами... сами... распорядитесь, генерал... я что-то не могу сообразить.

Столетов стиснул зубы так, что вздрогнула голова, и, сдержавшись, сказал:

— Я отправляю нарочного к Гурко. Напишите ему о своей болезни.

— Да-да, Николай Григорьевич... дайте мне бумагу и... чем писать.

И в самый разгар боя командир правой колонны передового отряда герцог Николай Лейхтенбергский направил Гурко письмо: «Я со всей откровенностью должен признаться, что не способен начальствовать вверенным мне отрядом. Никогда не служив, я поневоле должен слушаться советов. В настоящие серьезные минуты такое положение может привести к прискорбным последствиям. Я нравственно и физически болен».

Николов слышал, как справа шла ружейная пальба и неслись крики. Это дрались 2-я дружина и сотня драгун против рвущихся к дороге на Казанлык таборов Вессель-паши.

Но вот засверкало в зарослях впереди, и Николов крикнул:

— Цонко, труби атаку!

Горнист вскочил, и привычный гортанный звук поднял ополченцев с земли. Как и другие офицеры, Николов понял, что сейчас лучше драться в чаще, чтобы турки не видели, как мало болгар.

Отбив атаку, ополченцы бросились к кустам, запихивали в рот гроздья кислого, чуть подрумяненного солнцем винограда. Бросали гроздья раненым, которые были не в силах подняться. Не сразу Райчо расслышал крик:

— Эй, братушки, а ну в стороны! Мы сейчас чесанем!

Номера горной батареи капитана Константинова подкатывали свои пушки. Николов отвел людей. Дав несколько залпов картечью, батарейцы послали в чащу еще несколько гранат.

В это время с криками «Аллах!» показались неприятельские шеренги и устремились к позиции 3-й дружины, над которой развевалось Самарское знамя, стали обходить ее с двух сторон.

Николов видел, как, припадая на левую ногу, командир 2-й роты штабс-капитан Усов вырвался вперед, крича по-болгарски:

— Юнаци, напред! Папред! — И рухнул в траву.

Мимо него бежали турки, стремясь к знамени. Батарея Константинова открыла удивительно частый огонь во флаг неприятеля. Самарское знамя упало, но вскоре вновь поднялось.

— Капитан, отбивайся сам! — крикнул Константинов Николову.— Там опаснее!

И батарейцы покатили пушки к 3-й дружине. А Райчо крикнул:

— Цонко, атаку! Атаку, тебе говорят!

А горнист, растерянно моргая, пытался сложить вместе перебитую пополам трубу...

— В атаку, напред!—закричал Цонко, бросаясь к шрослям. Оттуда доносились звуки трубы турецкого горниста.

— Стой! Куда? ■— закричал Райчо на Цонко.

А тот, как мальчишка в чужом саду, пригибаясь, сломя голову мчался к туркам, подобрав на пути ятаган. Подпрыгнул, извиваясь в воздухе всем телом, увернулся от направленного в грудь штыка и исчез в зарослях. И оттуда полетели знакомые звуки горна.

Дым, застилающий чащу, был настолько густым, что солнце просвечивало красным пятном.

— Цонко! Цонко! — кричал Николов.

Но горн замолк, и горнист не отозвался.

В последний год Николову пришлось много повидать людей, особенно когда он надевал белую папаху. Но он не успевал их запомнить, и сейчас только видел, как эти незнакомые ему жизни вспыхивают и угасают навсегда.

Сзади снова загремела батарея, и было слышно, как справа и слева, рикошетя и воя, сечет кустарник картечь.

Выйдя из зарослей, Николов первым делом посмотрел на позицию 3-й дружины. Знамя было на прежнем месте, но им сейчас размахивал командир дружины подполковник Калитин, держась обеими руками за обломок древка и что-то крича. На самом деле знамя поднималось уже в третий раз. Донеслись с детства знакомые слова гайдуцкой песни. Ее сейчас не пели, а бросали хриплыми голосами слова, как гранаты: