Изменить стиль страницы

Как и в других случаях, автор не преувеличивает духовные возможности своего героя, более того, не раз еще обнаружит перед читателем неискоренимый практицизм Собакевича, его способность вывернуться из любой неудобной ситуации («Кто, Михеев умер?.. Это его брат умер» — VI, 147), ничем не поколебленную телесность (вспомним, как он «пристроился к осетру» и «в четверть часа с небольшим доехал его всего» (VI, 151). Однако недаром Собакевич произносит те укорительные слова в адрес известных людей, которые могли бы оказаться уместными и в устах автора: «Они все даром бременят землю» (VI, 146). Персонажи седьмой главы многократно этот тезис подтверждают: полицеймейстер («некоторым образом отец и благотворитель в городе»), который «в лавки и в гостиный двор наведывался как в собственную кладовую» (VI, 149); сам Чичиков, рассуждающий о «цели человека» и «благом деле» и осуществляющий свои махинации, по-хлестаковски легко отвечающий на каждый вопрос, связанный с «покупкой» крестьян.

В финале главы упоминается, на первый взгляд, странный безымянный персонаж — поручик из Рязани, «большой, по-видимому, охотник до сапогов» (VI, 153). В ту пору, когда «гостиница объялась непробудным сном» он беспрестанно примерял заказанные им новые пары. При том, что этот эпизодический герой вполне уподобляется всем прочим, в самой последней фразе можно уловить некую тайну и несказанность. Упоминание «бойко и на диво стаченного каблука» (там же) намекает на какую-то иную жизнь, неспешно протекающую в глубинах этой — зримой и телесной. «На диво стаченный каблук» по-своему символичен. Его изготовили чьи-то умелые руки, и мастер наверняка успел полюбоваться своей работой, во время труда, быть может, ощутил вдохновение. В чьи руки попадет этот сапог? Будет ли замечена умелая, крепкая работа? Подвигнет ли она на добрый самоотверженный труд кого-то еще или пройдет незамеченной? Эти вопросы могут быть навеяны, гоголевским текстом, но автор не спешит дать на них ответ.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Герои восьмой главы — жители губернского города. Несмотря на то что имена некоторых указаны и повествователь упоминает их таким образом, как будто они знакомы всем, в том числе, читателям, — это персонажи эпизодические и индивидуализация их в авторскую задачу не входила. Степан Дмитриевич, Алексей Иванович, Иван Григорьевич — одни из многих. Обсуждая вопрос о том, как будет новый помещик вывозить приобретенных крестьян, каков «мужик у Чичикова» (VI, 154), станет ли он хорошо работать или окажется пьяницей, эти персонажи высказывают мнения, типичные для чиновников и в целом горожан. В главе и воссоздается особая атмосфера «толков, мнений, рассуждений» (там же). Они порождены конкретным фактом («покупкой» Чичикова), но вместе с тем выражают распространенные представления о русском мужике, содержащие полемический заряд и пробуждающие вопросы: действительно ли «русский человек способен ко всему и привыкает ко всякому климату». «Пошли его хоть в Камчатку да дай только теплые рукавицы, он похлопает руками, топор в руки, и пошел рубить себе новую избу» (там же) — или возобладает «привычка к бродяжнической жизни» (VI, 155); нужно ли помещику самому держать крестьян «в ежовых рукавицах» или можно передать в руки «хорошего управителя». Подобные вопросы становились предметом обсуждения в русском обществе, и ответы выразителями различных направлений русской общественной мысли предлагались разные. О знании Гоголем реалий русской жизни той поры и о готовности его включать в текст определенные наименования, отсылающие к конкретным явлениям, свидетельствует, например, упоминание Ланкастеровой школы взаимного обучения. Английским педагогом Дж. Ланкастером (1771–1838) была основана новая система обучения, при которой педагог обучает лучших учеников, а они в свою очередь обучают других учеников. Ланкастерская школа приобрела определенную популярность в России, в частности сторонниками ее были декабристы, они способствовали внедрению этой системы в солдатскую среду.

Однако отсылки к реальным явлениям или теориям могут нести в тексте и комическую окраску. Идеи приведены в соприкосновение с абсурдом жизни, а в свете аферы Чичикова и перспективная система обучения, и любые теории (как идеализирующие мужика, так и компрометирующие его) становятся некой отвлеченностью, которая не предполагает воплощения. Действительность в восьмой главе располагается именно в плоскости слухов и толков, а потому неизбежно приобретает алогичные, неизъяснимые черты. Слухи до поры до времени благоприятны для Чичикова (его произвели в «миллионщики»), но оказывается, столь же легко они могут обернуться и против него. Слух летуч, подвижен, следовательно, им можно оперировать как угодно и даже манипулировать.

Город, взбудораженный слухами, находится в особом состоянии, когда выходят на поверхность какие-то тайные, подчас самим жителям неведомые желания и способности. Оказывается, председатель палаты знает наизусть «Людмилу» Жуковского и мастерски ее читает. Почтмейстер «вдался более в философию и читал весьма прилежно, даже по ночам, Юнговы „Ночи“ и „Ключ к таинствам натуры“ Эккартсгаузена» (VI, 156–157). Названные книги относятся к мистической литературе, приобретшей известность в начале XIX века, когда распространились идеи «универсального», единого для всех европейских народов христианства. Юнг-Штиллинг и Эккартсгаузен (в главе «Мир литературы…» о них сказано несколько подробнее) принадлежали к наиболее сложным для чтения авторам, и что мог извлечь из названных сочинений почтмейстер, трудно представить. Но благодаря этому упоминанию он из обычного губернского «остряка» превращается в несколько загадочную фигуру, а читатель оказывается уже немного подготовлен к тому, что именно почтмейстер расскажет повесть о капитане Копейкине, пытаясь разгадать тайну Чичикова.

Действительность, изображенная в «Мертвых душах», становится все более фантасмагорической. Фантастическое у Гоголя, как правило, вырастает из эмпирики бытовой жизни нередко в результате гипертрофии некоторых, самых привычных, непритязательных форм. Дамы губернского города как будто вполне обыкновенны. Гоголь лишь чуть-чуть преувеличил привычки и манеры дам, как и «робость» автора перед ними («даже странно, совсем не подымается перо, точно будто свинец какой-нибудь сидит в нем» — VI, 158). Необычно разве что «руло» внизу платья одной из дам, «которое растопырило его на полцеркви, так что частный пристав, находившийся тут же, дал приказание подвинуться народу подалее» (VI, 160), но это не более чем выражение желания обратить на себя внимание «миллионщика», каковым был объявлен Чичиков. Как будто все можно объяснить, а ощущение странности города, привычек его жителей не исчезает.

В восьмой главе торжествует ничем не стесняемая материальность жизни. Она подменяет, девальвирует все, в чем может проявиться духовное содержание. Чичиков получает письмо от неизвестной дамы, и данный текст выглядит как великолепный образец массовой литературы, беззастенчиво пользующейся литературой классической и невольно опошляющей и даже пародирующей ее. Дама явно читала Пушкина — готов допустить автор или представить, как мог бы быть тиражирован пушкинский текст, если б он попал в руки новой «Татьяны»: «„Нет, я должна к тебе писать!“ Потом говорено было о том, что есть тайное сочувствие между душами…» (там же). Автор прерывает строки корреспондентки Чичикова, перемежая далее «цитаты» и свой пересказ. «Неволя душных городов» из пушкинских «Цыган» («Там люди, в кучах, за оградой, / Не дышат утренней прохладой…») преобразуется в «город, где люди в душных оградах не пользуются воздухом» (там же). Помесь романтического стиля с сентиментальным порождает опошленный, сниженный вариант классического литературного текста. Тем не менее письмо дамы Чичиковым «свернуто и уложено в шкатулку, в соседстве с какою-то афишею и пригласительным свадебным билетом, семь лет сохранявшимся в том же положении и на том же месте» (VI, 161).

Телесное, материальное явственно проступает в Чичикове и кажется определяющим все его существо. «Целый час был посвящен только на одно рассматривание лица в зеркале» (там же). Павел Иванович словно примеряет к своему лицу разнообразные выражения, которые ему могут пригодиться на бале; он также отрепетировал расшаркивания и раскланивания и вновь, уже не впервые в поэме, совершил прыжок, максимально выражающий состояние торжества и радости жизни; на этот раз это было «антраша», от чего «задрожал комод и упала со стула щетка» (VI, 162). Оставаясь собой, Чичиков вместе с тем уподобляется другим персонажам поэмы. «Свадебный билет», семь лет сохраняемый в шкатулке, напоминает о Плюшкине. Возглас Чичикова, обращенный к самому себе по завершении туалета — «Ах ты, мордашка эдакой» (VI, 161) — стилистически близок Ноздреву. Прибыв на бал, «герой наш… чувствовал какую-то ловкость необыкновенную» (VI, 162).