Здесь, в самом конце шеренги, находилось самое любимое, и Кахина хотела именно здесь встретить то, что неизбежно.
Два полотна рядом, написанные какими-то необыкновенными красками. Добытыми путём возгонки из невзрачных диких цветов Радуги, путём растирания в ступке — из глин и камней Радуги. Растворённые водой из глубин планеты.
Неправда, что до землян здесь не было ничего. Здесь была пустыня.
Такая, как на первом полотне. Равнина цвета ржавчины, на переднем плане — старческое лицо, мудрое и юморное. На заднем плане какие-то белесоватые силуэты. Отчего-то внизу художник написал: «Старик и море». По Хемингуэю?
Пустыня всегда кишит разнообразной жизнью. Почти всегда это дно первозданного океана.
Оттого на втором полотне, названном «Объяли меня дюны до души моей», океан простирался во всю ширь: лишь узкая кромка серой гальки отделяла его от внешнего наблюдателя. Внутренний наблюдатель был тоже: чуть сгорбившийся человек, по видимости пожилой, что сидел на гальке спиной к зрителям, и смотрел на воду. На первый взгляд море было неподвижным, как зеркало, и безжизненным, но постепенно вы начинали понимать, что оно по сути и было самой жизнью. Некими прозрачными существами разных видов и форм, которые лежат, плотно прижавшись друг к другу, будто яйца в кладке. А стоит вглядеться — переливаются из формы в форму и из одного цвета в другой.
— Живая радуга, — произнесли за спиной Кахины.
Она медленно обернулась и увидела Камилла. Его нелепый шлем, его вечно постное и угрюмое лицо и круглые немигающие глаза.
— Что ты тут делаешь, девочка?
— То же, что и все прочие, — ответила она с досадой. — Может быть, забудем напоследок это обращение?
Не «дядя Камилл». Даже не Камилл.
Но он все равно не отцепился.
— Я знаю, какой обмен ты произвела, — сказал мёртвым голосом.
— Наверное, это очень скучно — всё знать?
— Я так думаю, есть вещи и поинтереснее, — ответил Камилл. — Уходить, к примеру. Сегодня я уходил и приходил трижды. Каждый раз было очень больно.
— Я не боюсь боли. Главное — никто из взрослых не сможет помешать мне сделать то, что хочу.
Но она боялась. Волна безумно жаркого ветра, которую гонит перед собой Волна. Многотонная тяжесть воздуха, которая срывает мясо с костей и плющит сами кости. Похоже на то, как жгут ведьм, или ещё круче?
— Не боюсь.
Но пальцы сами собой нащупали футляр с муаллакой, подвешенной на тонком шнурке.
— Девочка, ты что — хочешь выпилить себя из реала?
Откуда-то Камилл знал жаргон столетней давности.
— Из этого, — качнула головой сначала назад, потом вперёд. — Вон в тот.
На самом деле Кахине всего-навсего хотелось до последнего любоваться песком и ликом старца. Заворожить себя так, чтоб не почувствовать ни боли, ни страха. Но обратный кивок указал на вторую картину. На море.
На истинное море.
От неожиданности девушка вцепилась в руку, что как раз легла ей на плечо. И почувствовала скрип гальки под ногами, плеск жидкого стекла. Увидела переплетение тысяч голосов, визгливых и басовитых.
Двойная стена рывком ушла за спину. Широкая солнечная дорожка цвета луны пролегла по маслянистым волнам. Какой-то некрупный зверь доплеснул до мелководья и не очень уверенно встал на махровые плавники. Потоптался на мягких лапах, разбрасывая во все стороны самоцветы. Вдалеке выныривали и взлетали к зениту живые, атласисто сверкающие дуги, скрещиваясь саблями.
— Целакант, — сказал Камилл своим скрипучим голосом. — Дельфины.
— Камилл, ты не можешь обойтись без этикеток?
— Да?
— Без ярлыков. Без классификаций. Без того, чтобы сразу начать резать на удобоваримые ломтики.
Кахина запахнула воротник ярко-изумрудного плаща — с моря дул ветер, упорный и тёплый, отворачивал полы, показывая золотистую изнанку.
— Вот ещё одна попытка классификации. Волна уже дошла до нас обоих, сомкнула ладони, и это предсмертный бред.
Отчего-то девушке стало смешно.
— Ты думаешь — это смерть? А если перед нами — огромная купель. Вселенская родилка. Камилл, ты говорил, что проходил через грань и знаешь. Те, прошлые разы, было так же?
— Нет.
Гулкий рёв ударил в перепонки, как в барабан. Огромная туша, белоснежная, как новорожденный айсберг, грузно всплыла из воды и направилась к берегу.
— Айсберги не бывают такими чистыми, — сказал Камилл.
— А киты бывают такие огромные? — рассмеялась Кахина. — И большеглазые?
— Какие синие глаза
У девочки моей,
Они восходят, как гроза,
Из облачных зыбей.
Светил дневных расчислен ход,
Ночных — неисчислим,
Но та, кто молнию метнёт,
Пусть спутника средь них найдёт
И породнится с ним.
— Сумасшедшие стихи, — сказал Камилл.
— Ну да. Как та рыба, что сидела на дереве, — на полном серьёзе ответила девушка.
Туша раскрыла пасть, похожую на пещеру, выстланную алым бархатом, и до крайности мелодично запела, трепеща языком, слишком малым для такой глотки.
Внезапно откуда-то снизу беззвучно выхлестнули огромные щупальца с присосками — каждое словно тарелка, — обвились вокруг туловища кашалота и, клубясь, повлекли в глубину.
— Камилл, это ж я это подманила, — ахнула Кахина. — Я иду.
Она мигом сбросила свой плащ и осталась нагишом.
— Мы не знаем законов, по которым устроен этот мир, не понимаем, как на него можно воздействовать, — сказал Камилл ей в спину.
— От… женщин не требуют муруввы. В отличие от мужчин, — донеслось до него из-под слоя воды подобие мысли.
— От них требуют разума, — ответил он.
— И полного отсутствия героики, — ответили уже издалека.
А потом связь прервалась. Камилл подумал — и сел где стоял.
— Как это всё несерьёзно, — сказал в пустоту, наполненную разноцветными бликами. Подобия высоких испанских гребней поднимались оттуда и опадали кленовым листом, из бездны воздвигались ажурные решётки и хрупкие пизанские башни, распрямлялись и погружались в водоворот. Невероятной красоты водные конкреции возникали и тут же растворялись в солёной прозрачности.
Сколько он тут пробыл — потом никто не мог для него вычислить. Страха не было никакого, радость не имела под собой оснований, но и обычная меланхолия грозилась его оставить.
Левиафан вынырнул из воды. Кахина сидела на его круглой спине, поджав ноги и распустив по плечам кудри, и ликующе махала берегу сразу двумя руками. Плечи и грудь были покрыты ярко-алыми метками, кровь текла по бокам зверя, смешиваясь с океаном. Соль к соли.
— Не бойся, дядюшка. Это были влюблённые. Это от их радости на мне следы поцелуев. «Губы» и «рана» не одно ли слово на французском? — крикнула она издалека.
— Что там внизу? — закричал он в ответ. Каждый звук тотчас становился круглой жемчужиной и катился по тихим волнам.
— Города из кораллов. Живые цветы и деревья. И ничто не давит, будто ты житель всех водных горизонтов зараз. Говорили, в том мире ты был неуязвим. Не хочешь проверить себя в этом?
Но он, напротив, попятился. Сделал шаг, другой — и оказался в мире умирающей Радуги.
— Я знал, что вы здесь, Леонид, — сообщил Камилл. — Я искал вас.
— Здравствуйте, Камилл, — пробормотал Горбовский. — Наверное, это очень скучно — всё знать.
— Есть вещи и поскучнее, — сказал Камилл. — Например, жить и умирать попеременно.
— Как дела на том свете? — спросил Горбовский.
— Там темно, — сказал Камилл. Он помолчал. — Но иногда бывают до странности светлые видения. Сегодня я умирал и воскресал четырежды. Каждый раз было очень больно.
— Четырежды. Рекорд.
— То, чего я хотел, никак не получается. Стоять на пороге, не осмеливаясь войти, — даже для меня пытка. А ведь хлопок двух ладоней может и не состояться.
— Камилл, скажите мне правду. Вы человек? Я уже никому не успею рассказать.
— Я последний из Чертовой Дюжины. Опыт не удался, Леонид. Вместо состояния «Хочешь, но не можешь», состояние «можешь, но не хочешь». Это невыносимо тоскливо — мочь и не хотеть.