— Тут подвал имеется, — говорит за спиной невидимая Бронислава. — А в нем — потайной ход. Длиной в километр с добрым гаком. Ты как думаешь, мой дед зря сюда вернулся?

Ну конечно. Через всю страну пилил, чтобы главное разбойничье сокровище отрыть. Так я и сказал моей гидессе. Или подумал, а она угадала.

— Я же говорила тебе — не корыстен он был. Любил лишь добрых коней да отменное оружие.

— Я пан Ковальский… тьфу, Островский, а она — пани Островская, — перефразировал я Сенкевича.

— Саблю-баторовку, времен короля Стефана Батория, у него стражники еще в поместье Помарнацкого отобрали.

— Он же учителем притворялся.

— Почему — «притворялся»? С его-то образованием? Дед, чтобы тебе знать, иезуитский коллеж кончил с отличием, это тебе не пылким французом перед русской барышней выкаблучиваться. И шляхтич — он даже на черной земле шляхтич. А его корабеля….

— Душа самурая.

— Смейся. Тут у него старинная жигмунтовка в стене была замурована. От всякой мрази и сырости завернута в промасленную тряпицу. Знаешь, что такое жигмунтовка?

— Клинок имени короля Сигизмунда Третьего по прозвищу Ваза. Тот швед, что по совместительству на престоле Речи отметился, и оттого вышел описанный паном Генриком многолетний потоп. Почти как у Габриеля Маркеса, только еще хуже.

— Примем за объяснение. Михась, ты чего такой зловредный?

— Я? Да я с одного страха шуткую. Темно здесь, одни глаза чьи-то в темноте светят. Вовкодлака или иного перевертыша.

В самом деле: я уж и забыл, где нахожусь, у сибирского костерка или в белорусской усадьбе.

— Так мы эту самую жигмунтовку ищем, что ли?

— Чудак, ее там давно уже нет. Предок ее вытащил и с собой унес.

— Под воду.

— Помнишь, значит? Ход тянется под озером и упирается в древний кладбищенский костел.

Голос моей подружки становится еле слышен.

— А костел, Михась, в те времена стоял на краю болота. Помнишь, когда пан Павло из Пскова бежал? Нет? В марте. Двенадцатого числа по старому стилю. Еще подмерзало по ночам. Днем зыбь таяла, а по ночам ледяной коркой затягивалась.

Ее шершавая от черенка лопаты ручка плотно ухватила мою.

И я увидел воочию…

…Топкая равнина. Болото в кочках прошлогодней сухой травы. Полусгнившие развалины костела. Тяжкие могильные плиты, обросшие мохом, под сенью раскидистого дуба. Полная луна сверкает на плоских камнях, точно лед, посреди осоки разбивается на зеркальца.

И прямо к нам, повинуясь неслышимому свисту, как и почти двести лет назад, широкой иноходью мчатся дивные кони. Белая, в рысьих пятнах, шкура мерцает живым серебром, прозрачно-голубые гривы и хвосты развевает невидимый ветер, дикие глаза горят прозрачным, переливчатым пурпуром.

— Дрыкганты, — говорит Бронислава. — Царственные призраки его возлюбленных чубарых коней. Его загубленных врагами коней, понимаешь? Их, я так думаю, перестреляли. когда громили усадьбу: в руки чужому такие лошади живыми не даются. Дед Павел сюда за ними пришел. И они его взяли с собой.

— Куда — на тот свет, что ли?

— Да почти что в этом роде. В Якутию.

И снова робкое тепло костерка, и дремучая сибирская, резкая ночь, выстудило звезды и выморозило луну. Неужели нынче лето? Или всё та же давно прошедшая весна?

— Сюда же его бы и так, глядишь, выслали. В Сибири, а уж тем более в Якутии тех времен, похоже, сплошные поляки жили, — ответил я.

— Сибирь как парафраз великой суммы испытаний, — философски заметила Бронислава. — У нас в Якутске поляки появились вообще аж в семнадцатом веке, после войн царя Алексея Михайловича. Пленных туда ссылали, понимаешь? Только не думай, что все наши иностранные гости были страстотерпцами. И кандалы часто носили, по секретному указанию властей, бутафорские. Легко снимающиеся. И культуру поднимали, точно пахотную землю. Вот, например, Бенедикт Дыбовский, действительный член Императорского Русского Географического Общества.

— Это марка, — согласился я.

— Вацлав Серошевский, который в своей книге описал и тем самым сохранил обычаи великого этноса, торжественно перечисляла она. — Эдуард Пекарский — представляешь, он составил первый якутско-монгольско-русский словарь, в Ленинской библиотеке в открытом доступе до сих пор, наверно, стоит, целую полку собой занимает. Второй Даль: лучше него не было и не будет. Опора нынешнего якутского языка.

— Или вот Юзеф Ковалевский, который на якутской базе основал ученую монголистику, — продолжала она свой монолог.

— Александр Чекановский, Ян Черский — геологи и исследователи земель.

— И многие другие граждане бывшей Речи по всей Сибири занимались биологией, этнографией, геологией. Культуртрегеры.

На этом мудреном словце я кашлянул с неким оттенком юмора:

— Геологией — это значит, кое-кто и золотишком разживался. Или алмазами.

— Бывало, — коротко заметила Слава, не очень довольная тем, что я прервал ее рацеи. — Вот тебе и новая школа с библиотекой в Рованичах.

— Вернулся, значит.

— Так все считали, — ответила она. — Отчего нет? Дед знаешь как по родине скучал? Корни в Беларуси, но цветы и плоды — в Сибири.

— Так я и поверил, что он у вас одни цветочки выращивал — этот бунтарь по натуре. Кто окультуривает — а он факт аборигенов бунтовал. И белые русины воинственный народ, и якуты — ветвь от корня Чингизова. Сходно друг с другом коней уважают.

— Для поляка и белоруса конь — лучший друг, а у якутов вообще раньше самого человека на свет появился. Только войны разные бывают, — улыбнулась Бронислава. — Дед ведь там влюбился. Моя бабка была православная и в то же время — сильная шаманка. И доспех воинский носила.

— По какой же вере их обвенчали?

— Не знаю, только дед Павло говорил, что у него два кольца обручальных. На сердечном пальце левой руки, том, от которого прямо к сердцу жилка тянется, — брачное, на большом правой — кольцо гарды, палюх еще его звали: жигмунтовку его драгоценную крепче в бою держать. Один палец — для сабли, другой — для венца, чтобы доле моей не бывало конца. Это он о счастье своем такие стихи сложил…

— И скоро он домой вернулся? И как — снова по воздуху?

— Ну, это секрет, — рассмеялась Бронислава. — Ходят слухи, что любимая дедова жена воскресила его любимых коней. Восставила во плоти, как говорится. Помесь лошади и пардуса: белый или темный волос на черной шкуре, такие же грива и хвост, отметины по всему телу. Да еще храп розовый, как у белорожденного альбиноса. И нрав дикий — в точности как у привычных нам монголо-якуток.

— И во что ему это колдовство встало? — отчего-то спросил я.

— Корабелю свою этой земле подарил, чтобы шляхетский гонор на ней не переводился. Он ведь был сармат — и сабля его по-настоящему звалась сарматкой. Сарматской.

Я помолчал, переваривая информацию. И тут до меня дошло все то, что пыталась мне внушить эта коварная особа:

— Ты хочешь сказать — это здесь, в республике, ту самую Павлову саблю вырыли? Да какой из него, прости Боже, древний кочевник!

— Не тебе о том судить, пся кошчь, — проговорила она вроде как шутливо, чтобы меня не обидеть; только вот высокий смысл ее слов был куда как заметен. — Лишь истый сармат вправе судить о сарматстве другого.

— И вообще ты все карты перемешала и перетасовала, а сдать лишние забыла. Никто ведь не слышал, что потомки Островского якутам сродни, а их под Минском — как той травы болотной. И дрыкганты совсем иной стати, чем ваши яростные малютки. Неправда, хотя из кусков чистой истины пошита.

Тут меня осенило, на кого это похоже.

— Постой-погоди. Ты же мой давний знакомец — тот, кого я Тадзем прозвал.

— Ты прозвал, а не я назвался.

— И ты хоть и девушка, а не…

— Вот. Сразу решил, что я и есть твоя суженая-ряженая, из сладкого теста пряженая? Шиш тебе. В аспирантуру еще поступи и ее закончи, а потом уже на брачные узы покушайся, недоучка.

Бронислава мигом поднялась с места и ушла в лесную темноту, горделиво покачивая бедрами и долгим хвостом.