Изменить стиль страницы

На следующее утро, когда отца не было дома, Миша услышал за стеною в спальне плеск воды. Он поднялся с дивана, прошел через коридор и толкнул дверь спальни. Мачеха, с распущенными волосами, в цветном своем капоте, стояла посреди комнаты и держала в руках белый фаянсовый умывальный таз. Увидя Мишу, она выронила таз, и он разбился на несколько кусков. Вода расплескалась по всему полу. Миша молча шагнул прямо к мачехе, отбрасывая ногами черепки. Он обхватил ее и поцеловал. Она ничему не противилась.

Через десять минут, сидя с нею рядом на краю кровати, он предложил ей ехать вместе с ним. Он показал ей письмо, написанное отцом и адресованное какому-то Федору Акимовичу Лапшину в становище Усть-Шань. Он сказал ей, что нарочно переврал расписание поездов и что мурманский поезд на самом деле отходит вовсе не в субботу, а завтра, в пятницу, в два сорок дня, как раз тогда, когда отца не будет дома. Она была испугана, удручена, подавлена. Но согласилась на все.

Он сказал ей, что за границей им на первое время нужно иметь хоть немного, иначе они пропадут, и спросил, нет ли у отца валюты. Но оказалось, она совсем не знала, что есть у отца и чего нету. Отец, оказалось, дела свои от нее скрывает и дома не держит ничего. Миша сначала не поверил, потом рассердился. Увидев, что он сердится, она испугалась ужасно. Она порылась в комоде и вытащила из-под груды белья две сережки, завернутые в бумагу. Это были ее собственные серьги. Он поднес их к окну и разглядел. Лицо его посветлело. Бриллианты безусловно настоящие. Да, это не хуже валюты. Он велел ей вшить сережки в подкладку его брюк. И она вшила.

Вечером отец был еще веселее, чем вчера. Он беспрестанно похлопывал Мишу по спине, по плечу, беспокоился, как бы Миша не простудился в дороге, все жалел, что нечего ему подарить. Миша тоже был весел чрезвычайно, хохотал и подмигивал. Веселые, сели за стол — отец рядом с мачехой, Миша напротив. Отец достал небольшую скляночку со спиртом. Миша выпил рюмку и рассказал о том, как муж и жена пошли спать, а одеяло у них было короткое. Муж натянул одеяло до подбородка, и ноги вылезли наружу. Смотрит муж и видит: не четыре ноги торчат, а шесть.

— Слушай,— сказал муж, толкнув жену,— почему у нас с тобой шесть ног?

— Дурак,— говорит жена,— где же шесть? Четыре ноги. Посчитай еще раз.

Муж снова сосчитал ноги — опять выходит шесть.

— Да ты считать не умеешь,— кричит жена,— слезай с кровати и сосчитай, как следует.

Муж слез и стал считать.

— Правильно,— говорит,— четыре ноги.

Мачеха задохнулась, и брови ее намокли. Отец смеялся от души. Сам Миша тоже очень смеялся. Хохоча, он громко хлопал себя ладонями по коленям, и желтый отсвет его зубов скользил по их лицам.

На следующий день, в пятницу, отец ушел из дому рано. Миша слышал, как за ним стукнула дверь, но долго еще лежал у себя на диване. За стеной в спальне возилась мачеха. Она плакала. Он пролежал до половины двенадцатого, оделся и пошел к ней. Она испуганно вытерла опухшие глаза. На полу стояли раскрытые чемоданы, по она, видимо, не знала, что класть в них. Он сам раскрыл комод,

рассматривал ее белье, ее платья и давал ей советы. Укладывание и обсуждение вещей постепенно увлекло ее, и она оживилась. Он ходил по комнате и посвистывал, а она показывала ему то одну вещь, то другую и спрашивала, брать или не брать. Оба чемодана были полны, и все новые тюки и свертки загромождали пол. Она раза три спросила его, который час, но он все уговаривал ее не торопиться. Он сказал, что, когда придет время, он сходит за извозчиком.

Она начала одеваться без десяти два. Был третий час, когда он отправился за извозчиком, оставив ее в квартире одну с вещами. Не спеша спустился он по лестнице, не спеша подошел к углу. В кармане его лежало письмо. Пять тысяч николаевскими висели у него на груди в холщовом мешочке. Две серьги были вшиты в штанину.

До отхода поезда оставалось двадцать пять минут. Миша нанял извозчика и, не заезжая за мачехой, уехал на вокзал.

4

Миша медленно шел по берегу бухты. Волны почти касались его ног. Избы становища Усть-Шань огибали бухту полукругом. В бухте качались голые черные мачты рыбачьих судов. Над мачтами крутилась крикливая стая чаек, словно колесо, заведенное навеки. За избами подымались каменистые голые кряжи холмов. Большое солнце висело совсем низко; на него можно было смотреть не щурясь. От скал бежали длинные черно-красные тени.

Миша побывал на своем веку в среднеазиатских степях, в Персии, в Аравии. Он повидал Средиземное море, повидал острова Греческого архипелага и Босфор. Теперь он шел по берегу Ледовитого океана. Но и прежде и теперь он был равнодушен к тому, что видел вокруг. Куда бы его ни заносила судьба, он оставался все тем же. Окружающее менялось, но Миша был неизменен, как гривенник, переходящий из кармана в карман.

Дойдя до конца становища, он огляделся и разыскал избу, стоявшую особняком от других, на склоне горы. Потом обернулся — не следит ли кто-нибудь за ним. Но кругом было пусто, и он неторопливо полез вверх по склону.

На крыльце его встретил долговязый подросток лет семнадцати.

— Вам кого? — недружелюбно спросил он Мишу, загородив ему дорогу.

— Федор Акимович Лапшин здесь живет?

— А вам зачем?

— Письмо,— сказал Миша.— Из Петрограда.

— Из Петрограда,— равнодушно повторил малый, словно впервые слышал это слово.

Тут, на Мишино счастье, из-за двери прогудел густой и угрюмый голос:

— Кондратий, пусти.

Кондратий посторонился, и Миша открыл обитую мохнатым войлоком дверь.

Духота обдала Мишу. Оконца комнаты были плотно занавешены и не пропускали света. В первое мгновение Миша разглядел только полураскрытую пасть железной печки, где сгорали рыхлые плитки торфа, пронизанные пламенем насквозь, как влагой, и огоньки многих лампад в углу перед иконами.

Иконы закрывали весь правый угол — от пола до потолка. Перед каждой сняла маленькая лампадка, и одна большая лампада — общая, величиной с солдатский котелок — висела перед всем иконостасом. На иконах изображены были головы, отрубаемые мечами, истощенные лики, в виски которых впились черные змеи, адские костры, окруженные свиными и конскими мордами чертой.

«Неужели он деньги за иконами держит? — подумал Миша.— Нет, он не так прост. Он деньги в землю зарывает».

Когда глаза Миши привыкли к тьме, разглядел он пожилого мужика, сидевшего на лавке. Мужик был плечист, коренаст, с мохнатыми бровями. Бородища по краям поседела, но черная сердцевина ее, формой похожая на яйцо, ясно просвечивала сквозь седой волос. Крепкие, без блеска, темные глаза уставились на Мишу.

— Федор Акимыч? — спросил Миша.

Мужик молча разглядывал Мишино лицо. Потом выговорил:

— Ты бы хоть шапку снял перед иконами.

«С ним трудно будет»,— подумал Миша, поспешно стаскивая с головы фуражку. Он чувствовал, что боится этого мужика.

— Я вам письмо привез.

Миша вытащил письмо и протянул Лапшину. Взяв письмо, Лапшин поднялся и подошел к лампадам. Он долго читал, беззвучно шевеля губами. Миша ждал. Ему захотелось курить. Он достал папиросу и нагнулся к лампадке, чтобы зажечь ее, но не посмел. Кто их знает, какие у них правила! Он бережно вынул папиросу из губ и спрятал ее в карман.

Прочитав, Лапшин аккуратно сложил листочки и поднес к лампадке. Огонь пополз по бумаге и добрался наконец до коричневых пальцев с большими потрескавшимися ногтями. Тогда Лапшин бросил легкие черные хлопья на пол.

— Кондратий! — крикнул он.

Вошел Кондратий, неся перед собой глиняный горшок. Он поставил горшок на стол и разложил две тарелки и две оловянные ложки.

— Садись,— сказал Лапшин Мише, и Миша послушно сел.

Лапшин разлил по тарелкам суп. Миша взял ложку и принялся есть. Лапшин сидел как раз против него и тоже ел. Кондратий не садился.

Жара была нестерпимая. Суп вонял рыбьим жиром. Но Миша глотал его, решив подчиняться всему. Когда суп был съеден, Кондратий унес горшок и принес на блюде вареную рыбу. Лапшин толстыми губами обсасывал позвонки. Миша осторожно выплевывал рыбьи косточки на подол своего пальто.