Изменить стиль страницы

— Хорошо, молодой человек, — сказал адмирал, который был доброго сердца, хотя и странный, — хорошо, молодой человек. Так как ты еще никогда не был на море, то это несколько извиняет тебя, если ты не знаешь хорошего обращения; и так не передавай больше приказания моего старшему лейтенанту, но все-таки отправляйся на свой фрегат.

Капитаны, видя, что я был достаточно ими осмеян, раздались направо и налево, и позволили мне пройти. Уходя от них, я слышал, как один говорил:

— Этот зверек, уверяю вас, только что пойман; еще видны на нем следы собачьих зубов.

Я не остановился для возражения ему, но огорченный, повеся нос, спешил удалиться, и конечно, это первое приказание по службе исполнил с гораздо большей точностью, нежели какое-либо из всех полученных мною впоследствии.

В продолжение остальной части дороги до трактира я прикладывал руку ко шляпе всякому встречному. Я отдал честь одному мичману, штурманскому помощнику, солдатскому унтер-офицеру и двум капралам, и даже не подозревал об излишней своей вежливости, покуда одна молодая женщина, одетая как леди и более моего имевшая понятие о флоте, не спросила меня, не добиваюсь ли я места в парламенте? Не зная, что она под этим подразумевает, я отвечал: «Нет».

— А я думала, что вы ищете, — сказала она, — видя как вы вежливы с каждым.

Если бы не это дружеское напоминание, я не переставал бы думать, что должен прикладывать руку к шляпе и всякому барабанщику.

Прошедши через все эти трудности, я добрался, наконец, до трактира в Плимуте, где нашел моего капитана, и вручил ему письмо от батюшки. Он осмотрел меня с головы до ног и сказал, что желает иметь удовольствие обедать со мной в шесть часов.

— А так как теперь одиннадцать часов, — сказал он, — то вы отправьтесь сейчас на фрегат и явитесь к Гандстону, старшему лейтенанту, который прикажет занести в книгу ваше имя и потом позволит вам приехать к обеду.

Я поклонился и вышел. На пути в Муттон-Ков меня приветствовали какие-то женщины, называя Royal Reefer, Брамсельным мичманом и Сухарогрызом; но я ничего из этого не понял и не обратил внимания.

В Муттон-Ков я прибыл благополучно. Тут две женщины, видя меня в платье с иголочки, с вопрошающим взором спросили, на какое судно угодно свезти «мою милость». Я сказал им имя судна, на которое мне надобно было ехать.

— Оно лежит под обелиском, — сказала женщина постарее, которой казалось лет сорок, — и мы свезем вашу милость за шиллинг.

Я согласился на эту плату, находя все это для себя новым и будучи не в состоянии не уступить своей врожденной любезности и любви к женскому обществу. Старуха была мастерица своего дела и управляла длинным веслом с большим проворством; но дочь ее, молоденькая Салли, еще не привыкла к этой работе. Салли была хорошенькая девушка, опрятно одетая, в белых чулочках, и выказывала свою чисто обутую маленькую ножку по косточку.

— Берегись, Салли, — сказала мать, — греби вместе, или ты поймаешь рака.

— Не бойтесь, матушка, — отвечала самонадеянная Салли, и в это время, как будто бы предосторожность и была причиной несчастья, лопасть ее весла не погрузилась достаточно в воду, и оно, не встретя сопротивления, вырвалось из воды и толкнуло вальком в грудь бедную Салли; а так как она заносила его с большой силой, то опрокинуло ее назад. Голова ее упала на дно шлюпки, а пятки торчали в воздухе и пришли в соприкосновение с кисточкой моей треугольной шляпы.

— Вот видишь, Салли, — сказала попечительная мать, — я говорила тебе, что это случится; я знала, что ты поймаешь рака.

Салли немедленно оправилась, немножко покраснела, и принялась опять за работу.

— Это называется по нашему ловить раков, — сказала старуха.

Я отвечал, что нахожу это прекрасным занятием, и просил Салли попробовать поймать еще одного; но она не согласилась, а между тем мы пристали к борту фрегата.

Расплатившись со своими наядами, я, по их совету, ухватился за фалреп и влез на борт. Меня встретили на шкафуте мичман в короткой курточке и брюках, в рубашке, не из числа самых чистых, и в черном шелковом платке, свободно накинутом на шею.

— Что вам угодно, сэр? — спросил он.

— Я хочу видеть мистера Гандстона, старшего лейтенанта, — отвечал я. Он сказал мне, что старший лейтенант спустился вниз писать письма; но когда выйдет наверх, он доложит ему обо мне.

После этого разговора, он оставил меня на левой стороне шканец размышлять.

Фрегат в то время исправлялся и был, как говорится, в портовых руках, в большом беспорядке и нечистоте. Шканечные каронады поворочены были по борту; платформы вынуты с мест; пазы на палубе только что залиты, и она покрыта смолой, а конопатчики сидели на своих ящиках, готовые опять начать шумную работу, как только отобедает команда; между тем на правой стороне шканец мичманы прикидывали меня на глаз и толковали между собой, не буду ли я их однокашником, и что такое я за человек, но оба эти вопроса разъяснились весьма скоро.

Старший лейтенант вышел наверх; вахтенный мичман представил ему меня, а я сказал ему свое имя и передал приказание капитана.

— Очень хорошо, сэр, — сказал Гандстон, — Флейбок, возьмите этого молодого человека в ваш стол; сведите его, пожалуйста, вниз и покажите ему, где он должен подвешивать свою койку.

Я спустился за своим новым приятелем на батарейную палубу, где, недалеко от шпиля, сидела женщина и продавала матросам хлеб, масло, селедки, вишни и сметану; возле нее стоял также бочонок с крепким пивом, на которое, казалось, было большое требование. Мы прошли мимо нее, спустились по другому трапу, пришли в жилую палубу, и тут-то, впереди офицерской кают-компании, на левой стороне против грот-мачты, было мое будущее маленькое логовище, которое называлось мичманской каютой; она была длиною в десять фут, шесть фут в ширину, и пять фут четыре дюйма высоты; четырехугольное отверстие, шириною дюймов в девять, очень скупо доставляло то, что для нас самое необходимое, то есть чистый воздух и дневной свет. Простой сосновый стол занимал весьма значительное пространство этой небольшой каюты; на нем стоял медный подсвечник с оплывшей свечой, у которой светильня походила на расцветшую гвоздичку. Разостланная скатерть с винными и сальными пятнами, равно как и грязная мичманская рубаха, очевидно, показывали скорое приближение воскресенья. Запачканный вестовой прислуживал за обедом, и мне указали место, которое я должен занять.

«Праведное Небо, — подумал я, пролезая между корабельным бортом и столом, — и это мое будущее местопребывание? Лучше опять в училище; там, по крайней мере, хоть свежий воздух и чистое белье».

Я описал бы эту минуту моей несравненной, горюющей матери, чтобы сказать ей, с каким восторгом ее недостойный сын полетел бы обратно в ее объятия; но во-первых, гордость, а во-вторых, недостаток письменных материалов, не позволили мне этого исполнить. Севши за стол на показанное место, я призвал всю свою философию, и для развлечения привел себе на память слова Жиль Блаза, когда он очутился в разбойничьей пещере: «… таким-то образом, достойный племянник дяди моего Жиля Перца пойман был, как мышь».

Большая часть членов этого общества была в отлучке по службе; вся палуба завалена была бочками, ящиками и койками; стук конопатчиков раздавался над моей головой и вокруг меня. Дурной запах от воды, соединенный с табачным дымом; дух от джина и пива, жарившихся бифштексов с луком и красных селедок, давление густой атмосферы, и дождик, как из ведра, — все соединилось, чтобы отуманить меня и обратить в самое жалкое создание на свете. Я почти готов был предаться отчаянию, но тут вспомнил о приглашении капитана, и сказал о том Флейбоку.

— Хорошо, что ты вспомнил, — сказал он. — Мурфи также у него обедает; вы можете ехать оба вместе; и смею сказать, он будет рад вашему обществу.

Капитан редко ожидает мичмана, и потому мы взяли предосторожность не заставить его ждать нас. Обед во всех отношениях был «служебный». В таком случае капитан обыкновенно говорил очень много, лейтенанты весьма мало, а мичманы совсем ничего; но действия ножами, вилками и рюмками (сколько позволено ими действовать) бывают совершенно в обратном соотношении. Общество состояло из моего капитана, двух других, нашего старшего лейтенанта, Мурфи и меня.