И целый год Киса любила только своего любимого, то есть только с ним занималась любовью, а больше ни с кем. То есть получалось, что в течение этого года она очистилась, то есть была в Египте, и ей опять стало семнадцать лет, потому что она ни с кем не изменяла своему мужу, только с любимым, а с любимым не считается.

– Ты будешь с молоком или без? – спросил Александр Сергеевич Кису, когда она мысленно убила себя за то, что мысленно изменила ему с господином Ив, а он об этом даже ничего не знает.

– С молоком, – и она воскресла.

– Что ты хочешь на обед? – спросила Киса Александра Сергеевича.

– Тебя с оркестром.

– Нет, правда?

– Ничего, – сказал Александр Сергеевич, – пойду спрошу у Сережи.

Сережа хотел то-то и то-то с грибным соусом и еще завернутую дыньку по-итальянски. Интересно, живя здесь всего год, как уж он успел захотеть на обед именно это. И успел, и захотел, и съест. А Александру Сергеевичу было все равно, но только с оркестром.

Бесконечно-пребесконечная жизнь. Одни строят, другие ломают. И те, кто ломают – варвары. Они более дикие, сильные, животные. Из них только лет через триста получаются люди, когда они начинают строить. И становятся оседлыми. Оседлают какую-нибудь одну жену, оседлают кровать, построят оседлый магазинчик. И живут. И жизнь эта не красива, но удобна.

Но кто был тот первый гений, кто увидел куб. Куба нет в природе. Есть линия – горизонт. Шар – солнце. Есть даже какая-то обгрызенная немножко пирамида – гора. Но куба – нет. Зато теперь, с детства жизнь состоит из кубиков, из которых можно построить домик и сломать, из кубов построить дома, начать войну и сломать, а потом опять построить.

– Не ломай жизнь, – сказал любимый Кисе, когда у нее был ро­ман и она ушла от мужа.

– Моя жизнь сломана, не ломай свою.

Или пусть жизнь начинается несколько раз в жизни, но каждый раз именно тому, с кем ты живешь в этот миг, ты не должен изменить даже мысленно, даже на курорте, и не воровать, и, в конце кондов, не убить его за этот миг, а миг может длиться год, два или два дня. Или всю жизнь с одним человеком, и прелюбодействовать, и красть, и убивать друг друга, расчленять и реанимировать. Кому как нравится. Или жить одному. А все остальные люди – это только фон. Контуры при свете. Свет погас, и их нет.

В магазин приходиться ходить каждый день. И это приятно. Безразлично. Но не противно. Как в Москве. Только бы не идти в магазин.

Киса пошла в магазин, чтобы только никого не видеть. Там нет людей, там одни продукты, расфасованные и голые. «Может быть, ты картошечки хочешь?» – услышала Киса какую-то дикость. Она обернулась. Это произнес господин, которого она часто видела по телеку в Москве. Она редко смотрела теле­визор. Но как бы редко она не смотрела, все равно в телеке мель­кал этот господин.

Он был с какой-то очень уж изношенной женой. Больше всего она испугалась слова «картошечка». Слово ей показалось омерзительным до отвращения, особенно с «селедочкой» и с «лучком». И Киса даже спряталась, чтобы они хоть как-нибудь не догадались, что она их понимает. Что же тут могло так напугать? И нос крючковатый, и губы пухловатые, и щеки одутловатые, все на месте. Но не это было страшно. А то, что говорили они на языке доморощенном, избитом, бедном, хотя, может быть, они были сами по себе очень милой парой. Собственно, испугал язык, а не они, она бы их и не заметила. И она представила, что в этом магазин появля­ются два русских мужика, которые давно стали советскими рабочими и колхозниками, и один из них советует купить водочки с рыбкой, а другой присматривает себе пивко. Грустная сцена, но не трагическая.

Евреи, конечно, всем осточертели. Больше всего русским осточертели русские. «А удивительно, – думала Киса, – вот госпо­дин Ив, кто он? Немец? Никакой он не немец хотя говорит по-немецки, – хотя она не понимает, что он? немец? никакой он не немец, хотя говорит по-немецки. А она с ним спала. То есть сначала она с ним просто заснула, а потом переспала с ним. И все это из-за этого дурацкого снотворного. А может быть, она действительно спала, и ничего не было, но болела нога, которой она ударилась о чемодан. Почему-то в этом мире есть всегда реальные детали, как бы взрослые, которым больше веришь, и настоящие детали, как бы детские, которым взрослые не придают значение. Потому что есть горе, например, и оно бывает взрослым и детским. И мать, например, плачет, когда у нее умер ребенок, и это реальное горе, а ребенок плачет оттого, что бабочка-шоколадница в банке умерла, а он ее кормил шоколадом, как капустницу – капустой, а она сдохла, а капустница улетела, как шоколадница, и это настоящее горе. Она не ест шоколад, она просто коричневая и поэтому она сдохла.

И вот с этим господином Ив Киса переспала по-настоящему, а не нереально, и это горе было не взрослым, а детским. Он был как бы нарочно игрушечно придуман, чтобы Киса из-за него по-настоящему мучилась.

Собственно, человеку хочется есть, пить, трахаться. Он на то и животное, которое не может не есть и не пить. И он совсем не та птица, которая может не трахаться. Хотя у человека всего один ребенок, ну два, ну три, а трахается он каждый день, ну или раз в три дня, или раз в неделю.

И получается, что человек почему-то все время все делает зря. Зря трахается, смотрит, но почти ничего не видит, он какой-то венец, человеческий венец, а не венец творения. Собственно, с тех пор как он был создан одним что ли духом, он был предоставлен сам себе. А вот уж сам себя он и не осилил. Он как бы сам себе стал не интересен. Кто человек человеку? Никто.

3

До третьего потопа, когда повсюду и во всей Европе, и даже в Ташкенте, и в Тбилиси будет идти десять дней подряд такой редкий дождичек, такой унылый и тусклый.

И сначала он будет блестеть под фонарями, а на второй день он смоет все столбы и фонари, газ и воду, которая прорвет водопроводные трубы и затопит метро, и метро не будет ходить. И весь этот игрушечный транспорт: и такси, и самолетики перестанут летать, потонут  пароходики, все уйдет под воду, только некоторые высотные дома будут еще торчать из воды, а потом ударит мороз, и все заледенеет. Размокнет бумага, расползутся чернила, человек покроется такой ледяной корочкой, он даже будет красивым издалека при свете солнца вдруг издалека, которое на мгновенье вдруг блеснет, осветит эту корочку и растопит ее. А потом опять залупит дождь. И он будет лить, и даже ветер не разгонит облака, они будут до луны, облака, а на луне нет земного ветра. И потонут даже высотные дома, даже небоскребы в Нью-Йорке, они станут как ракушки под водой, такие маленькие.

И все, все утонет: телевизоры, радио со своим вещанием, шляпные магазины и кондитерские, все утонет в вине, смешанном с дождем. И размокнут коровы под дождем, и даже молоко размокнет в вымени.

И после этого потопа выползут кое-какие стайки продрогших воробьишек, и они будут мечтать о телевизоре и унитазе. И из них никто не сможет толково объяснить, как это надо еще раз сделать — то есть воссоздать телевизор и унитаз.

И придут новые учителя. Ведь только пока учитель сам говорит, он учитель. А когда он начинает записывать, он автоматически становится учеником. Потому что можно услышать и записать. Но почти нельзя сказать. И все хитрые учителя ничего не пишут, а только говорят. Похоже, в слове написанном — есть погрешность слова. А в слове сказанном — погрешности нет.

Весь день Киса не отходила от Александра Сергеевича. Она ласкалась к нему, терлась о рукав мордашкой, мешала ему читать. Укладывалась у него на груди, и он откладывал книжку. Он хотел ее наказать, но терпеливо терпел. Он не хотел на нее наорать и выгнать из дома.

Да, он еще терпеливый был человек. Суровый, но терпеливый. И он орал на этот народ. Орал, но тащил его с собой по пустыне. И он мучил этот народ. Сорок лет он таскался с этим народом по пустыне. Он ведь убил на этот народ свою жизнь. Он был по крови египтянин. Но он не потащил за собой египтян в пустыню, а взял рабов и бродяжек, чтобы сделать из них верующих и оседлых. И он орал на них, как на детей, он их таскал за уши и шлепал ремнем, он им не покупал мороженое и не водил их в кино, он их водил сорок лет по пустыне, по жаре среди мух и козлов. И с помощью этого он заставит их верить, этот жалкий народ, а любой народ жалкий, когда, его мучают. А когда мучают семитов, их глазки становятся бараньи-грустными. И он запретил им верить в козлов, быков и мудаков. И в конце концов проклял этот жалкий народ, потому что весь народ как один человек не повиновался как один человек.