— Да, да. Я ведь последнее время в Вязовке живу, там стал отвыкать от прозвищ. В Вязовке чуваши смешались с русскими, живут вперемешку. Там прозвища не в почете. Да и имен не коверкают. Ивана так и зовут Иваном, а не Яваном. Тебя, например, там звали бы не Тражуком, а Трофимом. Так вот, я спрашиваю про КояшТимкки. Помнишь такого?
— Как же! Конечно, помню! Он с отцом Румаша, моего друга, уехал в Базарную Ивановку. Кояш-Тимкки хороший человек.
— Так вот, этот хороший Авандеев мне дороже дочери. Он когда-то в Самаре жил, учился, я помогал ему деньгами. Давно стал революционером. В девятьсот шестом попал в тюрьму, пять лет прожил в ссылке. В Чулзирме-то он был после ссылки, его темные люди арестантом дразнили. Так вот из Ивановки его перед началом войны снова загнали в Сибирь. Он бежал. Революция застала его в Самаре.
— Это с ним вы поссорились в городе?
— С ним, — вздохнул Ятросов. — Зря обидел. И ведь вот что удивительно: с ним спорил с пеной у рта. А нынче вот из-за него поссорился с Белянкиным. Авандеева защищал. Большевиком обозвал меня Белянкин, а я и не обиделся…
— Значит, это не обидное, не плохое слово? — затаив дыхание, спросил Тражук.
— Да, оказывается, не обидное… даже очень хорошее слово! — медленно выговорил старик, отвечая больше себе, чем Тражуку.
До последнего времени Тражук считал, что в жизни — все правильно. В книгах говорилось: мирозданием управляет бог, жизнью народа — царь. В волости должен быть старшина, в селе — сельский староста. Есть на свете бедные, есть богатые. Но именно сегодня Тражук понял, что он сам — бедняк, и это плохо и несправедливо. «Жених из курной избы».
Тражук был обескуражен. Царя свергли, а бога, говорят, нет. Ему захотелось побеседовать с отцом. Года два тому назад после жаркой бани Тражук спросил отца:
— В аду на раскаленной сковородке, наверно, жарче, чем на банных камнях? А почему люди не боятся ада?
Отец усмехнулся:
— Не знаю, сынок. Из ада никто не возвращался… — А напившись чаю, разговорился: — О том, что на том свете есть ад и рай, рассказывают русские попы. — У чувашей в старину была своя вера. Еще я помню — чуваши резали скотину, принося ее в жертву Пюлеху и Киримету. Задабривали их, просили облегчить жизнь, о загробной и слышно не было. Умные люди не верят в бога — ни в русского, ни в чувашского. Тимуш — старший брат Павла Мурзабая — образованный и умный был человек. Окончил Кузьминовокую школу, учился и в городе. Он говорил нам с Сахгаром, отцом Румаша: «И ад и рай только на земле. Бога и черта человек выдумал сам». Про Тимуша слух пошел, что он свихнулся, начитавшись книг. Ты его не помнишь, он умер от холеры еще молодым; люди говорят, что бог наказал его за безверие.
— А ты не побоялся, что я свихнусь, отдал меня в учение, — заметил Тражук.
— Может, и боялся бы, если б не учитель Ятросов да Тайман Сахгар. Отец Румаша, не ходил в школу, а читать и писать научился. Сахгар говорил мне: «Тимуш вовсе не свихнулся, просто умнее других и знает больше, чем мы, темные люди». То же подтверждал и Ятросов. Учись, читай. Если хватит ума, во всем разберешься…
Тражук вспомнил об этом разговоре в бессонную эту ночь.
Не только о боге надо потолковать с отцом, но и о делах людских. Не может Тражук забыть радости кузьминовских женщин, когда они поверили в мирную жизнь. А вообще-то ничего не изменилось от того, что царя свергли.
«Рано еще, — думал Тражук, — наверное, будет что-то новое. И смута будет. Даже сам Фрол Тимофеевич не знает».
Утром Вася Черников рассказал Тражуку, что семинарист спрятал земского в подпол, а народу наврал, что тот уехал в город. Земский сбежал — только ночью уже — после молебна. И об учителях все знал Черников: все они эсеры. Только Екатерина Степановна монархистка. Она портреты царя и всей его семьи спрятала на дно сундука. Белянкин — главный у эсеров. А семинарист Вознесенский — кадет.
И еще Вася прочитал Тражуку письмо, присланное женихом его сестре — Наташе Черниковой. Как оно попало к Васе — некогда было раздумывать. Жених Виктор Половинкин прощался с Наташей. «В городе появились большевики — слуги антихриста и немецкие шпионы. Мы им объявили смертельную войну. Я достал револьвер. Возможно, когда ты будешь читать это письмо, я буду лежать пронзенный пулей врага»…
— Дурак он, Половинкин, — заявил Вася. — Половинкин и есть. Ума-то у него вполовину меньше, чем нужно. По мне, пусть сгорят все эти правительства. Стану я из-за них жизнью рисковать. Дожидайся! А отец мой тоже сдурел, хвалит Белянкина. Он, говорит, теперь всему голова в Кузьминовке. А по-моему, хитрец он, Белянкин, вроде твоего Хаярова. Всем морочит головы.
После занятий на крыльце школы Тражук столкнулся с Санькой — сыном лавочника. Появившийся рядом Чее Митти злобно крикнул Тражуку:
— Спеши домой! Отец твой умирает. Он лошадь увел…
— Что, Митька, ты несешь? — перебил его Санька. — Торопись, — обратился он к Тражуку. — Отец твой захворал… Мать велела быстро ехать домой.
7
В Чулзирме курных изб немало, а землянка только одна, и жил в ней Сибада-Михали.
Кто из чувашей не умеет плести лаптей? Но искусней всех плетет Михали, прозванный Сибадой[8]. Он возит лапти на базар, да и в Чулзирме у него их охотно покупают: бедняки — для себя, богачи Чулзирмы и Сухоречки — для своих батраков.
Михали работает не разгибая спины, но никак не может выбиться из нужды. Правда, одна заветная мечта исполнилась…
…Никогда Михали не чувствовал еще такой радости, как в то последнее роковое утро. Верхом он спозаранку поехал в Заречье, гордо посматривая по сторонам: глядите, мол, люди добрые, я навьючил нынче связку лаптей на собственного коня и не к кому-нибудь еду, а к самому Медведеву. И глядели люди на счастливого Сибада-Михали. Одни радовались его счастью, другие провожали завистливыми взглядами.
Нет в Сухоречке дома роскошней медведевского. Он весь обшит филенкой и покрашен зеленой краской. А рядом стоит синий пятистенник. Живет в нем Карп Макарыч Фальшин, каменский староста — сухореченский и чулзирминский. Не хватило силенок у Фальшива тягаться с Медведевым, обшил филенкой только углы, а покрасил и углы и бревна. Такого чуда — синих бревен — не увидишь больше нигде — ни в Кузьминовке, ни в городе. Не беда, что краска плохо держится на бревнах, дожди смыли. Как-никак, а дом-то крашеный!
Сибада-Михали привязал лошаденку к коновязи и, взвалив охапку лаптей на плечи, пролез в калитку.
Если б Карп Фальшин в то время куда-нибудь отлучился и если бы в это роковое для Михали утро но заехал к старосте чернобородый гость с глазами цыгана, жить бы лапотнику да жить.
Хозяин и гость за столом пили самогон. Хозяин подошел к шкафу за второй бутылкой. Глянув в оттаявшее окно, он заметил пегую лошадь у коновязи.
Захмелевший Фальшин, продолжая смотреть в окно, рассуждал вслух:
— Ай показалось? Кажись, лапотник Михайло обзавелся конягой?
Гость бросил взгляд через плечо хозяина.
— Да это же мой пропавший мерин, — сверкнул он глазами и ткнул Фальшина кулаком в бок.
Хозяин глянул в черные цыганские глаза.
— Ой не вводи в грех, сват, — и добавил, немного подумав: — А про между протчим, айда-ка выйдем на улицу, посмотрим, твой ли это мерин.
Накинув на плечи шубы, вышли во двор.
— Ну вот и выяснили! — засмеялся Фальшин. — У тебя пропал мерин, а это ж кобыла.
— А тебе не все едино! Моя ошибка — я и плачу. В этом разе пополам, — усмехнулся чернобородый.
Сибада-Михали, закончив дела, отвязал пегашку, оглянулся по сторонам и, заметив старосту, низко поклонился ему.
— Постой-ка, Сибада-Михайло! — крикнул Фальшин. — На чьей лошади приехал?
— На своей, на собственной, Карп Макарыч, — самодовольно ответствовал Михали.
— Иди ты! Неужто купил? Вот те и лаптеплет. Когда купил, где? В Кузьминовке?
— Нет, в городе, намедни.
8
Сибада — лапоть, лапти.