Изменить стиль страницы

Ночь и день задыхаются в смертельном объятии, кровавая заря воскресения окрашивается черным мраком ночи.

Страх и ужас, как соляные столбы, как головы Медузы с отвратительно вздутыми телами, круто подымаются против небесного Содома.

В моих глазах мелькает серый дождь искр.

Широкая, огненная борозда разрывает небесный свод, потухает звезда, становится красной, как горящая гангренозная рана, трепещет, дрожит, падает вниз и могучим порывом срывает всю звездную цепь.

Из разверстого неба, я вижу, выплывает среди серных облаков и огненной лавы лицо с прищуренными похотливыми глазами, с губами открытыми, как бы в величайшем сладострастном экстазе, с волосами, как огненные рвы, прорезающими все небо, —

из разверстого неба я вижу, протягиваются ко мне женские руки, страшные, бестелесные, —

из разверстого неба, я вижу, вырастает тело апокалиптической жены, широкими змеевидными линиями устремляется оно на меня, обнимает меня; я вырываюсь, я задыхаюсь, я корчусь на земле, кровавая пена выступает у меня на губах —

Астарта!

Она принимает свою жертву.

Она, распутный палач, наслаждающийся самыми ужасными муками, —

она, заставившая Онана изобрести новые оргии сладострастия, чтобы потом предать его мукам избиения камнями, —

она, гнавшая верующий народ на освобождение святой земли, чтобы в воздаяние увенчать его чело мученическим венцом сифилитических нарывов, —

она, создавшая женщину из жил мужчины и в преступной похоти бросившая ее на него, —

она, сильнее природы, ибо она вводит в обман могущественнейшие инстинкты и пятнает ее лицо кровосмесительной спермой, —

Астарта, Сатана — ты! —

На своих губах я чувствую твой леденящий, развратный, смертельный поцелуй.

Я обречен на смерть.

Душа, ты моя сильная душа, пожравшая мой пол, где же ты теперь?

Где ты, мозг, — ты, бедный, больной мозг, хотевший в безумии величия твоей мощи стать моим Богом, моим отцом, где ты теперь, — теперь, когда ты меня распял, — куда же ты теперь девался?

Точно красное, глухое пятно, прилеплено солнце к небу над Голгофой, вокруг траурный флер…

Или, Или, лама савахфани…

Через мое окно пробивается волна горячей истомы похотливого опьянения ночи, страстных юношеских голосов, которые на улицах завлекают женщин.

Я вижу природу, как апокалиптический апофеоз вечно напряженного Фаллоса, который в безгранично грубой расточительности изливает потоки семени на вселенную.

На столе стоит букет цветов, вся жизнь которых завершается полом, которые с бесстыдною невинностью идут навстречу оплодотворяющему семени.

Я чувствую сладострастные судороги созидания, я слышу лепечущий любовный шелест гермафродической земли, священной мужественной девы, как невеста, окутанной покровом ночи.

И как богато усеян он золотыми ростками! Как глубок и темен он! —

Но над этим бесстыдством страсти, этим апокалипсисом пола, этим сатанинским заветом чувственного наслаждения —

высоко над рождением и оплодотворением, гибелью и воскресением, окислением и восстановлением, царит мое священное глубокое, величественное спокойствие бесплодия! —

Природа истощается; она уже делает сбережения. Она уже не может больше расточать, как некогда, когда безумное великолепие ископаемой флоры и фауны еще не восхищало человеческого духа; она работает теперь — как бедные черви земли — по-человечески, скупо, по принципу наименьшей затраты сил.

Она не создает больше ихтиозавров, исполинских моллюсков, стигмарий. Смешных, маленьких, слабых стадных животных создает она теперь; она проявляет себя в крошечных бактериях, которые милостиво снова пожирают ее неудачные произведения, — а из земли производит она больные цветы, которые старчески-бессильная почва снабжает ядовитыми веществами.

Над этим ничтожеством, над этой скупостью и филистерским декадансом, свободно, безгранично, щедро, сверхчеловечески широко, как воздушная атмосфера, господствует моя великая, аристократическая душа в грандиозности своего бесплодия.

И вот она должна погибнуть, потому что она стала слишком велика и священна, слишком царственна, чтобы иметь дело с жалким, пролетарским полом, который только и в состоянии рождать детей — по принципу наименьшей затраты сил.

Над всем миром, над этим смешным усилием создать новые оргии страсти, которые проявятся в новых формах развития,

над грубыми жестокостями пола, который равняет человека с гусем,

над преступной бессовестностью властителя природы, которая населяет землю существами, для безумия и Виттовой пляски грубой игры вечных эволюций, —

надо всем этим царит моя свободная, бесполая душа с ее спокойствием безначальной вечности,

она, священная покоренная победительница, она, всеобъемлющая, она — начало и конец, она, величайшее, последнее могучее проявление моего рода,

она, которая должна умереть, потому что этого хочет пол,

она, которая должна умереть, потому что она сама этого хочет, потому что она не хочет жить в грязи и отвращении, потому что она жаждет чистоты уничтожения.

Итак, я иду, —

иду туда, в обратную метаморфозу обмена веществ; добровольно, без принуждения…

«Животное, отделенное от земли, снабженное внутренними корнями, автоматический окислительный аппарат, отнимает от растений органические соединения, белки, углеводы, жиры, кислород, чтобы отдать их обратно воздуху и почве в неорганической форме».

«Растение, прикрепленное к земле, снабженное внешними корнями, неподвижный восстановительный аппарат, отнимает от воздуха и почвы неорганические соединения и отдает их животному в органической форме».

И так далее — и так далее — без конца, вечный глупый круговорот неутомимых метаморфоз.

Ну и живи на здоровье.

Ты исчезла из моего мозга, как кровяное выделение, поглощенное фагоцитами.

Я выбросила тебя, как яичко выбрасывает поляризационные тельца, когда оно созрело.

В тебе должен был совершиться мистический синтез меня самого, в котором господин и крестьянин мирно протягивают друг другу руки, —

ты должна была собрать мои интимнейшие половые силы, оживить их и заставить сосредоточиться в жажде к новому будущему, —

ты должна была склеить то, что с самого начала было во мне разбито, вбить железные спинной мозг в мягкую студенистую массу, —

ты должна была затронуть во мне нежнейшие струны, в которых, быть может, частичка моей души, как невеста, дрожала в мирных объятиях пола, —

все это тебе было не под силу, и ты остаешься мне чуждой.

Но тогда: в тот момент, когда я, быть может, сольюсь с тобою в одно, когда какое-нибудь создание воспримет в себя неорганические вещества, на которые мы тогда распадемся, чтобы снова отдать их в органическом виде какому-нибудь другому существу:

когда мы найдем друг друга в одном и том же растительном сосуде, на одном и том же молекулярном пути: тогда, возлюбленная, среди этих смешных ученых идей я положу свой лоб на твои колени и буду целовать твои прекрасные, длинные, тонкие руки, — к твоим ногам брошу я тяжелый гнет моего владычества над миром и всем сущим:

тогда я вновь отдам тебе свою душу.

Ты, больше всего на свете любимая невеста мертвых, ты, любимая всей неизмеримой глубиной моей пустоты! —

Я слышу нечто, глубокое, как мир, темное, как ночь, и далекое ото всего сущего.

Это жажда синтеза, блаженство которого сделало меня гениальным и возвысило над всеми людьми, — синтеза, которого я тщетно надеялся достичь в тебе.

Итак, возьми назад мою душу. Пусть она снова выльется в твои формы, чтобы возвратиться вместе с тобой в одну великую первичную идею, из которой я породил тебя.

Холодная утренняя дрожь ползет по моим членам; мой час настал.

И когда над брачным ложем природы взойдет молодой, чистый, священный день, юный, ясный день, который создал я, царь бытия, я, через которого и в котором зиждется все; день, который без меня не мог бы существовать, тогда меня уже здесь не будет.