Польстило мне такое доверие, хоть и понимал я, что работы прибавится. Утром надо сбегать на огород, всех переписать, а там и к вечеру — что за день сделано, а там позаписать все это в книжки да в табель…
Пошел сегодня на первый огородный участок — это между мостом и колодцем под домом Барских, где выращивают рассаду да овощи ранние. Людей там немного: десятка полтора старух, девчат-подростков да огородник Василь Павлыч — вроде генерала среди них. С той поры, как зоринский дед Иван заболел, огород доверили Василь Павлычу, и не зря — заботным он оказался. Знает, когда и как вспахать, посеять лук, морковку или огурцы. И строгий к тому же: попробуй кто подпортить дело или сорвать морковку, огурец — так понесет тебя, так осрамит, что и не рад будешь. Жаль только, неграмотный Василь Павлыч, даже расписаться не может. Вся его «грамота», как он говорил, — обыкновенная лозиновая палка, на которую он наносил ножичком отметинки: столько-то, допустим, засеяли или пропололи грядок, столько-то мешков овощей отправлено с огорода.
— Ну вот, и подмога тебе пришла, — засмеялась тетя Маша Черникова, когда увидела меня с тетрадкой в руке.
— А-а, счетоводик к нам пожаловал! — ласково проговорила тетя Наташа Тимофеева. — Давай, давай, пиши побольше трудодней.
— Кабы эти не скинуть, — осек ее Василь Павлыч.
Тетя Наташа бойко метнула на него озорные черные глаза, руки в бока, даром что маленькая, и зачастила скороговоркой:
— Эт за что же, за то, что нагнувшись весь день? А не скинуть ли с тебя, со старика брехучего?
— Старик… — усмехнулся Василь Павлыч. — А кто из нас старше-то? Молодка нашлась…
Все рассмеялись, на том и кончилась незлая перепалка. Я записал на листке всех работающих, старух и девчат — своих ровесниц или помоложе, и тоже в шутку пригрозил:
— Кто норму не выполнит или плохо лук посадит — в стенгазету с карикатурой.
— Где она, стенгазета-то? — укололи меня.
— Повесим скоро, давайте заметки.
— Сам их пиши, свои заметки.
— Обижаться не будете?
— А мы тебя… видишь, нас сколько? — откликнулась бойкая на язык Тонька Варфоломеева, постарше меня года на два. — Свяжем по рукам, по ногам… потом и замуж за тебя никто не пойдет.
Заметки, заметки… Кто бы их написал? Но разве допросишься кого в такое время? Не будут же писать их в поле, например, на пахоте. Я мысленно представил себе, как идут за плугами мой ровесники или ребята помоложе. Ну, разве это не заметки? Или сеяльщики Власов Федор Митрофаныч, Антиповы Тимофей Семенович да Михаил Яковлевич, Барский Иван Васильевич, дедушка Иван Баранов… Потаскай-ка целый день пудовую севалку на шее! Ну, как не написать заметку про таких людей…
16 апреля. Нынче утром повесил наконец стенгазету — первую свою наглядную работу — на ворота кузницы, где собираются на наряд колхозники. Даже издали виден ее крупный заголовок, видны разноцветные рисунки. Не зря, видно, старался, вон и люди, завидев на воротах что-то необычное, подходят, глядят во все глаза. А как прочли стишок под карикатурой, так и пошли хохотать.
— Кого же это там? — засматривали через головы передних.
— Глядите, как лошадь-то бьет, колом или оглоблей?
— Бычкова — подписано.
— И правда, похожа на нее.
— Оха-ха-ха-ха!
Тут подошла и виновница, услышала про себя — навострилась. И вдруг пронзительный, режущий уши вскрик:
— Ах, мать его так, это кто ж меня размалевал? Это ентот-то? — живо обернулась она, выискивая меня в толпе. Сверкнули злые ее глаза, налилось морковной краской лицо. И пошла, пошла меня костить, наступая по-мужски с кулаками, хотя и ростом невелика. — Ах, мать тебе не доносила, писарь какой! Ты видал, видал, как лошадь я била? Видал? Это что же такое? — обернулась к воротам, где стояли, ухмыляясь, собравшиеся. — Люди, будьте свидетели! Лошадь я била… Когда я била, кто видал? Ах ты, писарь, комсомол недоношенный!..
Я уже раскрыл было рот, чтобы назвать свидетелей, но тут выступила вперед тетя Параша Глухова, осадила крикунью:
— Хватит оправдываться-то! Что била, то била. Сама виновата, а кричишь, надрываешься.
— А так я била-то, так? — поперхнулась Бычкова. — Оглоблей я била-то?
— Не оглоблей, так палкой.
— А стояла я на телеге-то, стояла? Смотрите, как намалевал-то он меня…
Хохот поднялся над виновницей, реплики да шутки посыпались. Кинулась она от кузницы, осмеянная, — только и видели.
А я стоял, растерянный и красный, наверно, не меньше, чем вдохновительница моей карикатуры, и кривая усмешка — я это чувствовал сам — как бы застыла на моих губах.
— Ничего, ничего, это на пользу ей, — успокоил меня Луканин, когда люди стали расходиться. — Правда, понимаешь, каждому глаза колет. А ты не бойся, всем не угодишь…
29 апреля. Ходил пешком на базар (лошади заняты на севе), отмерил туда и оттуда тридцать с лишним километров. Отнес на себе чуть не пуд муки, даже под ребрами заныло и ноги загудели. Дорого все на базаре, пуд муки стоит 1100–1200 рублей. У нас давно уже кончилась соль, вот и ходил из-за нее, купил пять стаканов. И соль дорогая: 60–70 рублей стакан. А стаканчики-то, где только их взяли, — чуть больше стограммового. А еще купил два кило пшена, матери на кашу. Что-то не лучшеет ей после операции, ходит как тень. Наверно, от слабого питания — ни жиров у нас, ни мяса. Хотели поросенка зарезать весной, а он, как назло, еле зиму выжил, дохлый какой-то, вроде кошки облезлой. И только сейчас, как начали крапивой кормить, оживать вроде стал.
Вся проруха на нас. С прошлой осени назначили нам, как семье погибшего, бескоровной и малообеспеченной, пуд муки в месяц по государственной цене. А получил только за половину января, остальная «улетучилась» куда-то, и концы в воду. Ходил в сельсовет, председатель сказал, что в сельмаг не поступала. Был в райторготделе — там приказали выдать. А в нашем сельмаге опять свое: нет ее у нас, не поступала. Потом и в райторготделе отказали, ответили, что где-то в дороге, наверно, пропала. Так и не добился толку.
3 мая. С утра пораньше бегу в колодезь за водой, потом в правление, на колхозный огород и в поле — посмотреть, как люди работают. Пока пробегаю, пока оформлю «боевой листок» да стенгазету, некогда и книжки заполнять. Сижу потом при коптюшке, глаза смыкаются, а я все пишу. Наверно, от такой работы нажил себе куриную слепоту: как солнце садится, так не вижу ничего.
— Брось ты, малый, свою писанину, — сказала мать, — совсем ненароком ослепнешь.
— От малокровия небось такая болезнь, — заметила тетя Нюра. — Надо бы питаться как следует, а мы что едим? Ни молока, ни мяса. Эх, война, война!..
На праздник 1 Мая приехал из ремесленного училища брат тети Нюры Сергей, и она подсказала:
— Хоть бы рыбки вы, ребят, половили. Сбегали бы вдвоем, глядишь, и ужин нам будет.
Мы проворно изготовили черпал, как называют у нас рыболовную сеть. Связали крест-накрест из гибких лозинок два лучка, привязали к ним старую мешковину, к лучкам длинный шест — вот и черпал готов. И тут же помчались к речке.
Вода в речке еще холодная, как лед. Но мы решительно подвертываем брюки, выбираем неглубокое место и начинаем действовать. Сергей заходит выше по течению, мутит-мутит воду, ворочая шестом по дну и под кустами, поколачивает им по воде — все чаще, все сильнее. А я держу черпал, прижимая ко дну. Течение натягивает его, лучки дрожат, руки тоже дрожат, ноги сводит судорогой.
— Скорее, замерзаю! — кричу.
— Ничего-о, потерпи-ишь! — посмеивается Сергей. — Как охватим сейчас… с полведра… поедимся рыбки!..
Вот шест заскреб по дну перед черпалом, я рванул его на себя, Сергей подскочил на помощь, вытянули — на мешковине трепыхался лишь маленький, с мизинец, пескарик.
— Эх, сильно мы черпал дернули, поразбежалась небось, — заметил Сергей. — А ну-ка, ты теперь пошеруди…
Как ни старался я действовать шестом, а Сергей — вытягивать черпал, опять почти впустую: пескарик да голец с плотвичкой… Меняя друг друга, чтобы не застыли ноги, мы выбирали, казалось, самые уловные места, по все нам не везло, и Сергей не выдержал: