Изменить стиль страницы

«Но, может быть, это не я», — думаешь ты.

Ты смотришь на себя и, не доверяя своим глазам, щупаешь руками, пробуешь на языках.

Нет, это ты. Вот твои руки, вот твой живот, вот твои ноги.

И тебе становится обидно.

«Поставили чучело, — думаешь ты, — из живого человека. Озорники! Хоть поставили бы меня в моем огороде. Но поставить меня здесь в колхозе, заставить меня охранять чужой огород, ваш огород, извините, этого я не могу».

И вот ты кричишь и грозишь кулаком.

— Снимите, — кричишь ты, — озорники! Не то я подам в суд.

Но тебе возражают:

— Нельзя.

И ты говоришь:

— Нет такого закона, чтобы живых людей употреблять вместо чучела.

И тебе возражают:

— Он не живой. Это не человек. Это только чучело человека.

И ты возмущаешься:

— Это я не живой. Я покажу вам, какой я не живой. Я живой.

И тебе отвечают:

— Вы живой, мы в этом никогда не сомневались. Но этот человек не живой. Это чучело, изображение, и не одного человека, например вас, а целого класса.

— Класса. Изображение, — рассуждаешь ты, — теперь понимаю. Так это не я.

И ты спрашиваешь:

— Так это верно, что это не я? Вы не врете?

— Нет, это не вы.

Ты уходишь, заложив руки за спину, «свои руки, — думаешь ты, — за свою спину».

Но тебя догоняет крик: «Это ты! Это ты!»

И ты останавливаешься. Ты стоишь, как чучело. Два чучела: одно в огороде, другое на дороге, два кулака, два Петухова, два тебя. И ты размышляешь:

«Где же я и где он? Это я или это он?» И с тех пор тебе кажется, что ты живешь двойной жизнью, своей и огородной. Тебе кажется, что ты охраняешь чужой огород.

Так тебе отомстили колхозные ребятишки.

Все искусства хороши. Хороша музыка. Хороша живопись. Хороша литература. Но тогда, когда нужно показать движение, лучше всего взять киноаппарат. И вот я беру киноаппарат. И вот я уже не пишу. И не рисую. Я только снимаю.

Вот — Катерина. Она берет своих кур, одну куру в одну руку, другую куру в другую, все свое имущество, и говорит мужу, говорит батраку:

— Я иду в колхоз.

— А как же я? — спрашивает муж.

— И ты иди в колхоз.

— Но если я не могу. Ты знаешь, я работаю у Петухова. Что скажет Петухов?

— Хочешь — иди, — говорит Катерина, — а хочешь — не ходи. Я пойду.

— Как же ты пойдешь? Ты мне жена.

— Жена, — отвечает Катерина. — А пойду я вот так.

И показывает, как она пойдет, другими словами — идет. Она доходит до дверей, выходит во двор, но муж догоняет ее. Он кричит:

— Постой! Постой! Погоди! Зря идешь. Теперь в колхоз не берут. Поздно.

— Меня возьмут, — отвечает Катерина. И идет дальше.

— Постой! Постой! — догоняет ее муж. — Обожди! Вперед нужно написать заявление. Разве ты не знаешь, что без заявления не берут. Обожди!

— Нечего ждать, — отвечает ему Катерина, — мне там напишут. Люди грамотные.

И она идет дальше.

— Постой! Постой! — догоняет ее муж. — Куда торопиться? Обожди до завтра. Завтра пойдешь. Завтра и день лучше. Сегодня понедельник. Плохая примета. Старики говорят. Они знают, не ходи.

— Мы с тобой не старики, — отвечает Катерина. — Пускай старики сидят. А я пойду.

И идет.

— Постой! Постой! — догоняет ее муж. — Обожди! Мне надо тебя спросить… всего одно слово…

— Спрашивай, — говорит Катерина.

— Я тебя бил? — спрашивает муж.

— Нет, не бил.

— За волосы таскал?

— Нет, не таскал.

— Пьяным приходил?

— Нет, не приходил.

— Почему же ты от меня уходишь? — спрашивает муж.

— Я от тебя не ухожу, — отвечает Катерина.

— Как же ты не уходишь, когда ты уходишь в колхоз?

— И ты тоже иди.

— Я не могу, — говорит муж, — мне Петухов коня обещал, только чтоб в колхоз не ходил. «Будешь хозяином», сказал он. Буду хозяином. Ни разу не был хозяином. А ты хозяйкой.

— Ну, и живи хозяином у себя, — говорит Катерина. — У тебя будет один конь. А у нас триста. У тебя будет одна корова, а у нас пятьсот. Прощай. Я пойду.

И идет дальше.

— Постой! Постой! — догоняет ее муж. — Обожди! Ты говоришь — триста, так они не твои, они общие. А то мой.

— Мои или не мои, — отвечает Катерина, — а работать на них буду и я. И не на кулака, а на себя и на общество. Ну, я пойду, а то опоздаю. Увидимся. Я иду.

И она идет дальше.

— Постой! Постой! — догоняет ее муж. — Погоди. Ты и вправду идешь?

— Вправду, — отвечает Катерина.

— А как же ты идешь? — спрашивает он.

— Вот так, — говорит Катерина и показывает, как она идет, то есть идет.

— Да так и я могу, — смеется муж и тоже идет. — Постой! Постой! — догоняет он ее, — погоди!

— Нечего мне ждать, — говорит Катерина. — Я уже пришла. Видишь, контора.

— Так, значит, и я пришел? — догоняет ее муж.

— И ты пришел! — отвечает Катерина. И открывает дверь в контору.

— Постой! Постой! — останавливает ее муж. — Как быть? И хочется и боязно. Хуже не было бы.

— Не будет.

— Так, значит, и мне… записаться?

— И ты запишись.

— А меня примут?

— Примут.

— Так черт с ним с кулаком, — говорит муж, — с его работой и с его кобылой! Записывай и меня!

Они входят в контору колхоза, ожидая увидеть контору. Но вместо конторы в конторе они видят не только контору, но и просто комнату. Но эта комната была не только веселой, но и деловой, комнатой нового дела, конторой коллективизации, доказательством того, что дело — бумага и перья, исходящие и вводящие — может быть не скучным и сухим, как пыль, но веселым, как эта улыбка этого председателя, добродушным, как круглые щеки румяной девушки, делающей подсчет с тем видом, с каким собирают ягоды. И вся обстановка этой конторы говорит новым языком, похожим на язык контор не больше, чем объяснение комсомольца на ответ бюрократа. Никакого бюрократизма, так же как никакой пыли. Ни пыли, ни бюрократизма. Потому что признаком всякого бюрократизма бывает пыль, казенный воздух, сухие стены, пыльные лица, сухие перья и ответы, похожие на вопросы и слова, слова, похожие на закрытую дверь. Ни закрытых дверей, все двери открыты, как лица, ни столов, на которых можно только писать. Все столы похожи на столы, на них можно не только писать, но и читать, пить чай, играть в шахматы, разумеется, в свободное время, иногда немного мечтать о необыкновенной пшенице, о свекле больше всех свекл, о свиньях, не похожих на свиней, и даже о любви.

На этих стульях удобно сидеть, на этом полу удобно стоять, с этими людьми приятно разговаривать. И, к довершению всего, на средине комнаты обыкновенная кровать, с серым одеялом и измятой подушкой, подтверждающей, что эта контора не только контора, но и комната, просто комната. Войдя сюда, Катерина и ее муж почувствовали, как будто они пришли к себе домой. Их точно ждали. И они сели пить чай вместе с товарищем Молодцовым, отпустив куриц клевать крошки.

— А я вас ждал, — говорит Молодцов. — Вчера ко мне приходила целая делегация от наших пионеров. Рассказали о вашей корове. Я им ответил — посмотрим. Возможно, что вы и не придете. Всякое бывает. Они рассердились. «Не ожидали, — говорят они мне, — от вас такого бюрократизма. Что за недоверие». И, когда уходили, хлопнули дверью. Вот как обиделись. Так были уверены, что вы придете. А я посмеиваюсь, нарочно выражаю сомнение. Ну, хорошо. Хорошо. Я позову Чашкина и Конькова. Они вам покажут наши достижения и недостатки, а кстати и порадуются вашему приходу. Заявление ваше будет рассматриваться вечером. Но вы можете уже считать себя принятыми.

Так они сидят и разговаривают. Весело рассуждают и пьют чай. Молодцов неумело ласкает куриц Катерины, как собак. Кажется, что вся обстановка смеется с ними и вместе с ними пьет чай.

Но вот люди меняются. И кажется, что меняется даже обстановка. Никто не смеется. И все принимают деловой вид, строгий, но отнюдь не бюрократический. В комнату входит кулак. Он входит тихо, согнутыми шагами, с полунасмешливой улыбкой на полуиспуганном лице, держа подобострастную шапку в руке, готовый ко всему, умеющий погладить и ударить. Но вот кулак свирепеет. Он меняет выражение лица, как меняют рубаху, с подобострастного на нахальный, и вот он уже не идет, он топает и кричит, он машет руками и кричит, он машет руками, точно хочет полететь, и вот всем кажется, что он летит.