Изменить стиль страницы

— Хорошо. А Кюри? Хорошо… Крупская? Коллонтай?

И Серафима Петровна перечислила фамилии знаменитых женщин…

Почти все фамилии я слышал впервые, поэтому не запомнил.

— В силу сложившихся традиций общества женщина связана по рукам и ногам мелкими домашними заботами. Пока эмансипация — произошла только в политических правах, — продолжала Серафима Петровна, — а в семейной жизни, в общественной… еще не закончилась. Только начинается. И как могут быть знаменитыми женщины-математики, когда их близко к математике не подпускали? Ты освободи женщину от пут мелочных, повседневных, и тогда посмотрим, кто умнее… По сравнению с тринадцатым годом…

— Бросьте вы это сравнение, — зашелся Степа-Леша. — Стыдно уже произносить. Идет сорок четвертый год, а мы поминаем какой-то мифический тринадцатый, начало нового века. Тогда давай с рождества Христова… По сравнению с нулевым годом… Мне начихать, что в тринадцатом году у помещиков не было ни одного гусеничного трактора, для меня это мертвая цифра, потому что помещика я в глаза не видел, я родился при Советской власти, при княжеском иге у нас вообще ни одной домны не было, меня интересует, насколько мы сейчас производим больше танков, чем Германия, чем наши самолеты лучше японских, сколько мы производим стали по сравнению с США… Меня интересует мое время, а не археология.

— Мы сейчас с тобой подеремся, как Кардашев с Полонским, — засмеялась Серафима Петровна.

— Кто такие? — спросил Рогдай, он внимательно слушал дебаты учительницы и моряка, набирался ума-разума. — Из тринадцатого года?

— Нет, из восемнадцатого, — сказала Серафима Петрович.

— А в честь чего они подрались?

— В июне… да, в июне восемнадцатого в Воронеже происходил VI губернский съезд Советов. Мой отец был депутатом от Землянска. Правые эсеры исподтишка обработали часть крестьянских депутатов… Насчет продразверстки… Покрывали саботажников в общественных организациях. Известно, чем занимались эсеры — вредили Советской власти. Председательствовал на съезде Николай Кардашев… Замечательный был человек. Заведовал коммунальным отделом. Кстати, это его руками, по его инициативе в Воронеже пустили трамвай. Был праздник… Коренной воронежский рабочий, подпольщик… Значит, председательствовал Кардашев, а к нам в город с переднего края фронта приехал некий Полонский, с особыми полномочиями. Кто он, мы не знали, он нас не знал. Взял слово… Громко говорил, дельно — о помощи Москве, Южному фронту, и вдруг сгоряча, вроде тебя, Степа, ляпнул:

— Прислужники буржуазии есть и среди нас, они даже сидят в президиуме вашего съезда!

А в президиуме сидели Николай Кардашев и Врачев, тоже проверенный человек.

В зале шум поднялся… Николай Николаевич вскочил с места, бросился к трибуне, закричал, как от боли:

— Подлец! Мерзавец!

И в обеденный перерыв сошел со сцены, поймал Полонского у окна, прижал коренастого комиссара к стене, как барана, и давай лупить… Навесил, как вы говорите, звонких пощечин…

Потом разобрались и подружились. Вот что бывает из-за красивого словца, не вовремя сказанного.

Я слушал Серафиму Петровну вполуха. Я глядел на стену, где недавно висел «шмайссер» Рогдая — немецкий автомат, который брат повесил для экзотики. Степа-Леша заставил снести автомат в комендатуру. Теперь понятно почему… Держать дома «пушку» — сплошные неприятности. И зачем? Еще даст очередь… Я носил. Во дворе комендатуры на Комиссаржевской под навесом лежала куча оружия — ручные пулеметы, автоматы, винтовки, пистолеты. Мне сказали: «Иди брось!» И никакой расписки…

Я вспомнил, как учила танцевать Галя. Если меня можно было сравнить с сосудом, я был переполнен ощущениями к ней. Даже кончики пальцев помнили прикосновения к ее спине. Водила она в танце уверенно, и мое тело слушалось ее, она лепила мои движения. И я удивлялся послушности своего тела. Она прижалась своей щекой к моей… И тут я стал деревянным… Она засмеялась, отстранилась, и я опять начал слушаться ее. Я чувствовал запах ее волос, ощущал их прикосновение. Я был счастлив, что ощутил ее, и в то же время у меня вдруг возникла тоска, голод, я захотел опять прикоснуться к ее руке, плечу, иначе мне не жить, иначе я умру от жажды чувствовать ее рядом.

Мне стало трудно дышать… Сладкая истома разливалась внутри. Я глядел на спорящих, и они были для меня далеко-далеко, в тумане, а Галя… Она была рядом, она была во мне.

— Женщины, — доносились издалека слова Серафимы Петровны, — кладовая нации, куда нация, как в несгораемый шкаф, замыкает духовные ценности, когда наступает лихо для Родины. И пока жива хоть одна русская женщина, русский народ будет жив. Неспроста славяне — наши предки — отдавали своих дочерей в жены другим народам: мать воспитает русского, а брать иноземных жен считалось чуть ли не предательством. Женщина, а не мужчина является хранителем традиций и национальных особенностей, и это пора знать.

«Она про Галю говорит», — подумал я. И лег на постель.

— Хочешь спать, раздевайся, никогда не ложись одетым, — сразу среагировала Серафима Петровна.

Я послушно разделся.

— Не заболел? — участливо спросила Серафима Петровна. — Все разболелись. Ванятка горит, как в огне. Что с ним делать? Где врача найти? Утром придется найти. Ты когда уезжаешь, когда поезд уходит?

— Когда? Послезавтра, ранним утром, а поезд… На какой билет достанем. — Степа-Леша подошел ко мне, присел на край постели. — Ну-ка, покажи язык… Не отворачивайся. Дай пульс. О, диагноз простой — Ласточка влюбился. Честное слово.

Девчонки перестали молоть зерно, зашептались, захихикали.

— Он могёт, — сказал Рогдай. — Он влюбчивый…

— Дурак! — сказал я Степе-Леше и отвернулся к стене.

— Это не самое страшное, — изрекла Серафима Петровна. — Через первую любовь нужно пройти… Это как чумка у собачек, как коклюш у детей — переболеть придется.

Девчонки опять захихикали.

Я промолчал. Наверное, они правы — я влюбился. Вот интересно!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ,

в которой происходят непредвиденные, но весьма неприятные события.

Разбудили меня часа в четыре… Серафима Петровна металась по подвалу. Я впервые видел ее такой. Это Серафима Петровна-то? Представьте, да! Она хваталась то за одеяло, то за голову, то за сапоги…

— …Мама, что ж делать! — стонала она, натыкаясь на ящики, на двери, на нас…

— Что-нибудь придумаем, — пытался успокоить ее Степа-Леша, прыгая на одной ноге, не попадая второй ногой в штанину морских клешей. Рогдай шлепал по каменному полу босиком, а девчонки сидели в ночных рубашечках с распущенными волосами и плакали.

— Что произошло?

— Надо было давно выбраться наверх, — продолжала паниковать Серафима Петровна. — Ведь, Алик, можно было в соседнем доме поселиться. Там стоит лестничная клетка. Пока ее не заняли, займем, я буду, как лошадь, как бык, таскать кирпичи, месить глину. Сложим стенку, хоть солнце будет… А то живем в подвале, как крысы. В сырости, без солнца, без воздуха.

— В нашем доме лестничная клетка обвалилась, — сказал Рогдай.

— Я же говорю, в соседнем… Пока свободная.

— В соседний мы не пойдем! — сказал я.

— Ну, почему? Почему же? К чему такое упрямство? Ведь здесь… Глядите… Плесень, это плесень! Это же вредно. Это…

— Мы должны жить именно в своей развалине, — сказал я.

— Знаю, что вы ждете мать… Может, кто и придет, кому она накажет прийти по адресу. Вы оставьте записку, напишите плакат, где вас искать.

— Если не хотите здесь с нами, выбирайтесь наверх, хоть на пятый этаж «Утюжка», а мы останемся в Доме артистов, бывшей гостинице «Гранд-отель».

— Что же я наделала! От сорока бомбежек спасла, от угона в плен, от карателей, в партизанах уцелели…

— Что случилось?

— Ванечка умирает!

— Черт! — я вскочил, как по тревоге.

Ванятка лежал красный, пылал, губки у него потрескались, они были открыты, и слышалось натужное, хриплое дыхание, глазки были полуоткрыты. Ванятка был без сознания. Самое страшное, когда болеют маленькие. Вот он лежит, а ты по сравнению с ним бегемот, здоров, и главное, не знаешь, чем помочь. Он даже объяснить толком не может, где у него «бо-бо». И ты мечешься вокруг, как Серафима Петровна, бессильный и беспомощный.