Изменить стиль страницы

Откуда — то прибежали женщины, милиционеры… Взрослые хватали нас за руки. А те все лежали на дорожке. Я наконец понял. Это были убитые. И потом уже увидел кровь и еще что-то непонятное, что потом долго вспоминал и все хотел понять, что же это было.

Я заплакал. Я не испытывал ни боли, ни другого какого-нибудь чувства: я понял, что не слышу своего голоса. Потом потерял сознание.

Так я попал в военный госпиталь на Плехановской. В каменном здании с толстыми стенами стояли кровати. Койки, койки… На них забинтованные красноармейцы. Для нас, для детей, в этом госпитале выделили две палаты.

Потом говорили, что самолет, который сбросил бомбу, сбили. Летчика взяли в плен. Пилотом оказалась женщина.

Не берусь судить, насколько это правда.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ,

в которой рассказывается о раненых, маме и других хороших людях.

Когда я пришел в себя, первым человеком, которого я увидел, была мама. Она сидела около койки и смотрела на меня, точно на маленького.

— Мама! — сказал я, но ничего не услышал: над ухом противно пищал комар; и еще я почувствовал, что у меня очень тяжелая голова, как будто стала чугунной, — никак не оторвешь от подушки.

Мама положила руку мне на грудь, чтобы я не вставал. На ней был белый халат, голова повязана белой косынкой. Я не удивился, что она оказалась рядом… Но я еще не знал, что она поступила работать в госпиталь, что ей поручили ухаживать за детьми.

Она покормила меня куриным бульоном, потом дала выпить лекарство, и я уснул.

Потянулись дни в госпитале. В нашей палате были мальчишки, рядом — девчонки. Ребята быстро поправлялись: ранения у них были легкие. Самое тяжелое было у Борьки Лившица — оторвало ногу, и у меня — контузия. К нам бесконечным потокам шли посетители. Наверное, весь город перебывал у нас. Приходили товарищи по школе, учителя, родители и родственники, с утра до вечера у нас сидели раненые красноармейцы. Тумбочки были завалены конфетами, цветы стояли на подоконниках, на столе, на тумбочках… Охапки роз и еще букеты каких-то красивых и пахучих цветов.

Мама вначале долго сидела около меня, потом стала бывать реже: она уходила в ту, другую палату, где лежали девочки.

Однажды пришел Рогдай. В одних трусах. Были жаркие дни, а у нас в городе летом ребятишки бегают босиком и в одних трусах. Собирается голопузая команда и айда всем гамузом на реку. Прыгаем с берега, играем в «рули». Всю реку от Гусиновки до Чижовки знали не хуже лоцманов: где впадина, где брод, где отмель или омут.

Рогдай успел загореть. Волосы у него стали белыми, даже брови белые.

Мама принесла халат и заставила его надеть. Так Рогдай и сидел в халате на голом теле.

— Дай честное слово, что ты ничего не слышишь, — написал он карандашом на бумаге.

— Не слышу, — написал я в ответ.

— Теперь ты будешь глухим?

Как ни странно, но брат мне завидовал.

— Я поправлюсь.

— Что ты хочешь? — поинтересовался он.

— Повернись спиной, — попросил я.

Рогдай повернулся, а я задрал ему халат на спине. Спина у него лупилась. Я взял за кончик кожи, потянул… Отодрал клок.

Рогдай замотал головой. Я понял, он утешал меня: мол, не горюй, и у тебя скоро такая же спина будет.

Он долго крепился, но не выдержал, навалился на конфеты. Запихивал сразу в рот по три штуки, жевал, как хлеб.

— Я скоро к тебе еще приду, — пообещал он.

Но больше его ко мне не пустили, потому что фронт приблизился к городу и наш госпиталь из тылового превратился в прифронтовой. Мы видели, как мимо наших дверей развозили по палатам раненых из операционной. Каждый день их везли все больше и больше…

Особенно запомнился один день.

Часть мальчишек уже выписалась из госпиталя. Около меня стояли три свободные койки. Их пока не занимали. Утром пришел Хасан, знакомый по госпиталю. Ему в рукопашной продырявили бок. Его дела шли на поправку.

— Чем тебя пырнули?

— Кинжалом. Вот таким длинным. — И он показывал размер кинжала, по длине не меньше сабли.

Хасан научился в госпитале играть на балалайке. И так как его «виртуозная» игра надоела товарищам по палате, он приходил к нам. Мы терпели… Из уважения: человека «кинжалом» резали, тем более что он сам заколол трех фашистов; о его подвиге написали заметку в газете «Красная звезда». Хасан показывал заметку.

— Всэ правильно, всэ… Якши башка, бальшой начальник писал, — хвастался Хасан. — Только не трэх — четыре штуки я убил. Вот такой большой фашист.

Иногда он говорил, что победил пять фашистов, иногда семь, но это уже были детали.

В это утро Хасан почему-то не играл на любимом инструменте.

Потом на коляске прокатил дядя Петя. Летчик. У него было ранение в ноги. Он любил играть в шахматы и всегда проигрывал нашему Борьке, — чемпиону города среди школьников. Шахматисты расставили шахматы. Дядя Петя рассеянно играл, двигал фигурки, поглядывая на дверь.

Мамы не было видно. Она дежурила ночью. Я подумал, что она ушла домой рано, когда я еще спал. Я уже вставал, ходил по комнате и начал немного слышать одним ухом. Первое, что я услышал, был трамвай, он грохотал под окнами госпиталя.

Часов в десять мимо двери вдруг пробежала моя мама. Я удивился. Оказывается, она не ушла. Мне стало обидно, что она не зашла ко мне. И вообще я ревновал ее к девчонкам; мне начало казаться, что она разлюбила меня. От обиды я накрылся одеялом с головой.

Когда я выглянул из-под одеяла, в палате никого не было. Я поглядел в сторону двери… Стоял Борька Лившиц на единственной уцелевшей ноге. Культя у него была укутана бинтами и торчала в сторону, точно он ее нарочно так оттопырил. Борька оперся рукой о косяк. Другие ребята были в коридоре, там же были дядя Петя и Хасан со своей балалайкой.

Я встал, тоже подошел к двери. Голова у меня уже не кружилась.

Все раненые со второго этажа вышли в коридор. Потолки высоченные… Как в церкви. Выше, чем в Доме артистов. Раненые стояли вдоль стен, у кого голова забинтована, руки на перевязях, опирались на костыли, на плечи товарищей. Люди ждали чего-то…

И вот из комнаты девочек вышли два санитара с носилками в руках. На носилках, казалось, никого не было, одна простыня. Следом шла моя мать и держала марлевую салфетку у глаз. Глава у нее были опухшие и красные.

И тогда я вгляделся в носилки… В белую простыню.

Эта девочка пришла в Сад пионеров вместе со старшей сестрой. Она еще не была пионеркой, она не ходила в школу. Поверх простыни лежала кукла. Самой девочки не было видно под простыней, носилки были продавлены: до этого дня в них носили только взрослых.

Навстречу шли врачи. Они что-то сказали, люди стали расходиться. А я стоял и смотрел на нелепую процессию: несут куклу на простыне…

И вот уже понесли раненых: прибыл транспорт. Их заносили в палаты, несли, несли и несли…

Лица бойцов были обросшие, серые с желтоватым оттенком. К нам внесли троих. Их положили рядом со мной. Они сразу заснули.

Пришла мать. Принесла три «утки», расставила под кроватями. Потом подошла ко мне, обняла и начала целовать, точно прощаясь со мной. Она целовала куда попало — в нос, в глаза, в щеки. Лицо мое стало мокрым от ее поцелуев и слез.

Мне захотелось закричать: «Мама! Мамочка! Не плачь! Не надо!» Но мне было стыдно ребят и тех троих, которых принесли с поля боя. Я сдержался.

А раненых все несли, несли… В коридоре ставили кровати.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ,

в которой приводятся кой-какие рассуждения героя и рассказывается о его возвращении в Дом артистов.

Что заставило меня писать эти записки много лет спустя?

Я обязан рассказать о пережитом, о радостях и страданиях не только моих, но и всех тех людей, с которыми свела судьба. Многих уже нет в живых… И рассказать я должен не потому, что их радости и боли были какими-то особенными. Нет! Я буду рассказывать про обыденные в то время вещи, о том, что пришлось испытать в той или иной степени миллионам моих сверстников, и если мне удастся рассказать это общее — значит, я выполню ту задачу, которую поставил перед собой.