Изменить стиль страницы

Естественно, первый сборник «Колымских рассказов» стал распространяться в самиздате. Сам Шаламов принимал в этом минимальное участие — у него просто не было денег на оплату труда машинистки, и он раздавал и рассылал на прочтение имевшиеся у него экземпляры только близким людям. Что-то, безусловно, уходило и из издательства, и из «Нового мира», и от машинисток (Шаламов пользовался поначалу услугами М.К. Баранович, перепечатывавшей Б. Пастернаку «Доктора Живаго», затем — услугами Е. А. Кавельмахер). Самиздат был неконтролируемым, сколько экземпляров делает «Эрика» или старый «Ундервуд» — известно, но копии «Колымских рассказов» распространялись в основном в Москве, почти без выхода в провинцию (исключение делалось для Магадана, а также для Рязани, где жил Я.Д. Гродзенский). Шаламову было важно, что его рассказы читают, как правило, те, кто что-то понимает и в лагерной теме, и в искусстве. В этот период — 1964—1965 годов — он ведет большую переписку с друзьями по Колыме (после смерти А. 3. Добровольского первое место занимает сначала Ф.Е. Лоскутов, потом Б.Н. Лесняк и Г.А. Воронская), и неожиданно, словно из небытия, всплывают еще двое колымских знакомых — Леонид Варпаховский и Георгий Демидов.

Театральный режиссер Леонид Викторович Варпаховский, ученик В.Э. Мейерхольда, попавший в 1936 году в «троцкисты», отбывал десятилетний срок на Колыме. Шаламов первый раз виделся с ним в 1942 году при переезде в одном этапе на штрафной прииск «Джелгала». Но от штрафзоны режиссера уберегли его известные культурные заслуги — он вскоре стал работать в Магаданском драмтеатре, однако вовсе не благоденствовал — потому что на него все время писали доносы (в том числе и известный певец Вадим Козин, которого Шаламов всегда считал классическим «стукачом», что, несомненно, имело основания)[68]. Известие о том, что в 1964 году Варпаховский стал главным режиссером Московского театра им. М.Н. Ермоловой, очень порадовало Шаламова — они встречались, у Варпаховского были большие планы по сценическому воплощению лагерного материала, Шаламов давал ему читать «Колымские рассказы» и, вероятно, в расчете на постановку у Варпаховского написал пьесу «Анна Ивановна». Эта вещь — по аналогии с пьесами А. Солженицына «Олень и Шалашовка» и «Свеча на ветру» — имела целью прежде всего вынесение лагерной темы на сцену, но ее (как и драматургические опыты Солженицына) трудно считать шедевром. Однако сюжет шаламовской пьесы, связанный с нелегальной переправкой из лагеря стихов, имел не только реальную основу, но и глубокий подтекст. «Преступление писать стихи — одно из худших лагерных преступлений. Наказания за литературную деятельность только я знаю и видел десять, наверное, случаев, если не больше», — писал он. Включение стихов в постановку (несомненно, предполагавшееся Шаламовым) резко усилило бы эмоциональное воздействие спектакля, но его замысел «опоздал» — осенью 1964 года лагерную тему закрыли.

Варпаховский стал снова популярен, ставил спектакли в разных городах страны (в том числе в своем родном Киеве), а вот встреча Шаламова с Демидовым произошла совершенно фантастическим образом. Потеряв почти на 15 лет после Колымы контакт с ним, Шаламов полагал, что он умер, считая его по-прежнему одним из достойнейших людей, встреченных на Колыме. Ему писатель посвятил и пьесу «Анна Ивановна», совершенно не подозревая, что Демидов жив. А Георгий Георгиевич в то время, начало 1960-х годов, обитал в далекой Ухте, иногда наезжая в Москву. В столице, в коммунальной квартире, где жила художница Л.М. Бродская, большая поклонница Шаламова, и выяснилось однажды, что здесь бывает некто «Гогич» с Севера. «Это югослав какой-то?» — спросил Шаламов. Оказалось, что так называют Георгия Георгиевича Демидова, который, наезжая, останавливается в этой квартире.

Мгновенно завязалась переписка, но встреча состоялась не скоро, поскольку Демидову было сложно вырваться из Ухты, где он работал инженером. Первый обмен письмами показывает огромную взаимную радость и дружескую распахнутость — Демидов хорошо помнил разговоры с «фельдшером из хирургического» на Левом берегу, а Шаламов — разговоры с «рентгенотехником», который сам, из подручного материала, из неведомых приспособлений, сделал оптическую бленду — основной прибор рентгенаппарата и устроил в больнице вполне профессиональный рентгенкабинет — все откровенные беседы проходили там, за толстыми стенами.

В письмах они снова на «ты» — «Варлам», «Георгий», обмениваются жизненными новостями, но, как только возникает литературная тема (Демидов пишет рассказы, которые тоже называет «Колымскими»), интонация писем Шаламова начинает меняться — они становятся все более менторскими и категоричными. Это кажется странным — о чувстве соперничества тут не может быть и речи, тем более мы знаем принцип Шаламова: «В искусстве места хватит всем». Раздражает его то, что Демидов выражает свое стремление к литературному труду слишком обыденными словами, балагурством («балуюсь писательством»), а это Шаламов расценивает как легкомыслие по отношению к столь серьезной теме. Не понимает он и трудного положения Демидова в Ухте, в «литературной яме уездного масштаба», как ее тот называет, подчеркивая: «Мои официальные гонорары — это доносы, окрики, угрозы, прямые и замаскированные». На взгляд Шаламова, Демидову следует держаться подальше от «литературной ямы», не вступать с ней в дискуссии и спокойно писать «в стол», не афишируя свою деятельность ни перед какими инстанциями, тем более перед КГБ. (Этому правилу он следует сам.)

Сведений о том, насколько знали Демидов и Шаламов творчество друг друга, практически нет, как нет и взаимных разборов произведений. Поэтому мы не можем судить, как воспринял Шаламов, скажем, наиболее известный рассказ Демидова «Дубарь» — историю о том, как заключенному на Колыме дали поручение похоронить только что умершего в больнице младенца. Герой Демидова исполняет эту миссию с огромным благоговением, роет могилу в камнях и ставит на ней маленький крестик из оказавшихся под рукой старых дощечек. Врач Е. А. Мамучашвили, хорошо знавшая и Шаламова, и Демидова, вспоминала: «Когда я прочла в 1989 г. в "Огоньке" рассказ "Дубарь", то поразилась, насколько он соответствует характеру автора… Шаламов, окажись он в такой ситуации, несомненно, сделал бы то же самое, но он бы, я думаю, этого не описал и креста бы не ставил. Он не был сентиментальным человеком, и его никак не назовешь сентиментальным писателем…»

Очевидно и расхождение в том, что Демидов в некоторых своих рассказах допускал иронически-ернический тон по отношению к вещам, которые Шаламов воспринимал только как трагедию и считал, что «шутка в наших вопросах недопустима». В переписке, достигавшей иногда высшей степени полемического накала (или перекала электролампочек, способ ремонта которых изобретал для Колымы бывший ученик Ландау), еще раз вырисовывается основная подоплека спора — глубокое различие колымских реальностей 1937—1938 годов, которые пережил и которые главным образом описывал Шаламов, и реальностей последующих лет. Испытания Демидова были не менее тяжкими, и не случайно в своих письмах он подчеркивал, что его цель — борьба за «правду-истину, т. е. неизбежное восстановление точной информации, несмотря на все попытки дезавуировать ее с помощью самых могущественных средств».

Борьба Демидова за свою правду о времени была воистину донкихотской, крайне трагичной (в определенном смысле — более трагичной, чем у Шаламова: изъятие не только рукописей, но и пишущих машинок говорит само за себя), и «могущественные средства» в лице КГБ тут более преуспели. Рукописи «неистового Георгия» (и при этом — «заслуженного рационализатора Коми АССР», чей портрет висел в центре Ухты) могли бы вовсе исчезнуть после его смерти в 1987 году, если бы не хлопоты его дочери В.Г. Демидовой. Она дала свой и, как представляется, объективный комментарий к спору двух старых друзей-лагерников: «Демидов говорил: "Шаламов — писатель, а я — любитель". И авторитет Шаламова в литературе был для него безусловным, абсолютным». Шаламов, в свою очередь, рассматривая Демидова в ряду выдающихся физиков, сравнивал его гуманистические устремления с деятельностью Э. Ферми[69], и в 1967 году посвятил ему рассказ «Житие инженера Кипреева», куда вошли две знаменитые отважные фразы Демидова, стоившие ему на Колыме новых сроков. Первая фраза: «Американских обносков я носить не буду» — в ответ на роскошный подарок начальства — американский костюм и ботинки из поставок по ленд-лизу — за крупное изобретение. Вторая: «Колыма — это Освенцим без печей» (произнесенная во время следствия в 1946 году, что подтверждается делом № 19932 магаданского архива УНКВД-МВД, обнаруженным в 1990-е годы местным писателем А.М. Бирюковым). Эти фразы ярче всего раскрывают характер Демидова, который был начисто лишен способности к компромиссам и говорил: «Мы не должны молчать. Мы — не рабы…»

вернуться

68

Конкретный случай доноса В. Козина на Л. Варпаховского воспроизведен в воспоминаниях бывшей художницы-вышивальщицы Магаданского театра В. Устиевой (см.: Доднесь тяготеет. Т. 2. М., 2004. С. 401—409).

вернуться

69

Шаламовский сборник. Вып. 4. М., 2011. С. 62—65. Очевидно, Шаламов имел в виду отказ Э. Ферми после получения Нобелевской премии 1938 года возвращаться в фашистскую Италию Б. Муссолини и его борьбу против фашизма. Это, на взгляд писателя, было равноценно всей деятельности Демидова по разоблачению сталинского режима.