минуту знакомства. Совсем недавно, через столько лет после

той поры, один ныне здравствующий поэт уверял меня, что

Коля Майоров был высоким красавцем. Это легко объяснимая

аберрация памяти. Я разубеждал поэта, а потом пожалел, что так

старался. В воображении поэта жил образ Майорова, я же

рассказывал ему про облик своего старого приятеля. А это

разные вещи, и они не обязаны совпадать.

Коля Майоров поразительно не был похож на стихотворца,

как не был похож на «служителя муз» поэт божьей милостью

Николай Заболоцкий. Ничего завидного во внешности — ничего

впечатляющего, что заставило бы на улице оглянуться

прохожего.Может быть, это экономная природа не

наделяет истинное достоинство лишними одеждами — они ведь

ему не нужны… Впрочем, это сомнительный закон — слишком

много из него исключений. Но Коля Майоров был

выразительнейшим его подтверждением.

59

Нет, он не был скромен:

Есть в голосе моем звучание металла.

Я в жизнь вошел тяжелым и прямым.

Он знал, что он — поэт. И, готовясь стать историком,

утверждал себя, прежде всего, как поэт. У него было на это

право.

Как все юноши, он много писал о любви. Но в отличие от

большинства начинающих лириков он размышлял о ней не

мечтательно и бесплотно, а требовательно, жарко и даже зло. Не

столь важно искать для этого объяснения — гораздо

существенней увидеть в этом первый и самый доказательный

намек на своеобразие поэтического видения жизни, какое

свойственно было Майорову.

Пусть люди думают, что я трамвая жду,

В конце концов, кому какое дело,

Что девушка сидит в шестом ряду

И равнодушно слушает «Отелло».

. . . . . . . . . . . . . . . . .

Как передать то содроганье зала,

Когда не вскрикнуть было бы нельзя.

Одна она с достоинством зевала,

Глазами вверх на занавес скользя.

Ей не понять Шекспира и меня!

Немногие отважились бы на такую строку. Но талант — это

смелость. И всю молодую отвагу своего сердца и своего ума

Майоров тратил не на маленькую поэтическую фронду против

внешне традиционных форм стиха — фронду, которая часто

оказывается единственной доблестью начинающих, а на поиски

своего «угла зрения», своего понимания прекрасного.

Как все юноши на пороге начинающейся зрелости, он

много думал и писал о смерти (так устроен человек!). Но в

отличие от большинства философствующих юнцов он

размышлял о ней не меланхолически-печально и тревожился не

60

о бренности всего земного, а искал в этой теме мужественное

утверждение жизни, героическое начало, бессмертие

человеческого творчества и труда.

Им не воздвигли мраморной плиты.

На бугорке, где гроб землѐй накрыли,

Как ощущенье вечной высоты,

Пропеллер неисправный положили.

. . . . . . . . . . . . . . . . .

О, если б все с такою жаждой жили!

Чтоб на могилу им взамен плиты

Как память ими взятой высоты

Их инструмент разбитый положили

И лишь потом поставили цветы.

Внешне незаметный, он не был тих и безответен. Он и

мнения свои защищал, как читал стихи: потрясая перед грудью

кулаком, чуть вывернутым тыльной стороной к противнику,

точно рука несла перчатку боксера. Он легко возбуждался, весь

розовея. Он не щадил чужого самолюбия и в оценках поэзии

бывал всегда резко определен. Он не любил в стихах

многоречивой словесности, но обожал земную вещность образа.

Он не признавал стихов без летящей поэтической мысли, но был

уверен, что именно для надежного полета ей нужны тяжелые

крылья и сильная грудь. Так он и сам старался писать свои

стихи — земные, прочные, годные для дальних перелетов.

… Я полюбил весомые слова.

Разве это не чувствуется даже в тех немногих строках, что

приведены выше? Иногда после занятий университетской

группы мы бродили по ночной Москве, обычно вчетвером: Коля

Майоров, Виктор Болховитинов, Николай Банников и я. У Коли

всегда оказывались в запасе почему-то не прочитанные сегодня

на занятии стихи. «Почему? Что же ты молчал?» — « А ну их к

черту, это не работа, еще не получилось! — отвечал он. И он

продолжал искать свои весомые слова, которые не сразу даются

61

в руки только сильным поэтам, потому что ощущение «веса»

слов у них совсем иное, чем у версификаторов. Он не доверялся

чужим гирям и гирькам, и ему невозможно было подсказать

строфу или строку — он с ходу отвергал любые предложения

или прямым протестом, или улыбкой, или молчанием. Ему

годилось только то, что выковалось в нем самом.

Он полюбил весомые слова, когда было ему около

двадцати. А в двадцать три его уже не стало. Он успел сделать

сравнительно немного: его литературное наследство — это сто

страниц, три тысячи машинописных строк. Но все, что он

считал законченным, — настоящее. Он был весь обещание. И не

потому только, что природа дала ему талант, а воспитание —

трудоспособность. Он очень рано осознал себя поэтом своего

поколения — глашатаем того предвоенного поколения, которое

приходило к поре начинающейся внутренней зрелости в конце

30-х годов.

Он чувствовал себя тем «шальным трубачом», о котором

прекрасно написал в стихотворении «Мы».

Еще меньше, чем на поэта, Николай Майоров был похож на

записного героя. Но и героем он стал таким же, как и поэтом, —

настоящим. Он умер, как сам предсказал: в бою.

Мальчик, родившийся в девятнадцатом году под Иваново-

Вознесенском, погиб совсем еще юнцом в сорок втором под

Смоленском. Доброволец-разведчик погиб, не докурив

последней папиросы, не дописав последнего стихотворения, не

долюбив, не дождавшись книги своих стихов, не окончив

университета, не доучившись в Литературном институте, не

раскрыв всех возможностей, какие сам в себе прозревал… Все в

его жизни осталось незавершенным, кроме нее самой. Но стихи

его, сработанные для дальнего полета, продолжают свой рейс: у

них сильные крылья — такие, кК он хотел.

Уходя, он в своих стихах точно предупредил нас, что

останется неотъемлемой частью пережитого нами. Так оно и

случилось. Он вошел в разряд незабываемого. И навсегда

помнится, что он был.

62

Борис Слуцкий

Последняя встреча

Был октябрь 1941 года, один из самых тяжѐлых для Москвы

дней октября — 16 или 17 число.

Немцы наступали где-то у Можайска. Их ещѐ не удавалось

остановить. Кое-где над центром города падал странный серый

снег, вялый, медленный. Это был пепел. Эвакуируемые

учреждения жгли бумаги. Каждый час тысячи людей уходили на

запад, на юго-запад, на северо-запад — на фронт. Другие тысячи

уходили и уезжали на восток, в эвакуацию.

Вот в такой день на улице Герцена я и встретил, в

последний раз в жизни, Колю Майорова.

Какой он был тогда — помню: хмурый, лобастый,

неторопливый, с медленной доброй усмешкой на губах.

— А я вот иду в военкомат, записываться в армию.

Постояли мы на улице, на самой важной для нас обоих

улице Герцена — больше трѐх лет проучились мы на ней, через

два дома друг от друга. Поговорили о товарищах: кто как и кто