(61) Все средства хороши, чтобы помочь человеку, который не может выстоять и словно рассыпается в прах перед всею силою горя, — поэтому и Хрисипп производил слово «тоска» (λύπη) от слова «распускаю» (λύω). Но, как я уже сказал, всякое горе можно выкорчевать, если знаешь его причины; и вот оказывается, что причина горя — это всего лишь мнение и суждение ума о насущном или близящемся зле. Поэтому даже самая острая телесная боль переносится нами, если есть у нас надежда на благо; поэтому и жизнь, прожитая достойно и нравственно, приносит такое утешение, словно человека никогда не касалась тоска и лишь слегка задевала душевная боль.

Но когда к этому мнению, что горе — большое зло, прибавляется еще и мнение, будто правильно, нужно, непременно следует обо всем, что случилось, горевать как можно горше, — тогда, конечно, и происходит самая сильная душевная смута.

(62) Отсюда и проистекают самые разные и унизительные проявления горя: запущенный вид, царапание щек, удары в грудь, в бедра, в голову — вот почему Агамемнон у Гомера[84] и Акция

От горя рвет нестриженые волосы, —

строка, над которой посмеялся Бион, сказавши, что нужно быть очень глупым царем, чтобы в скорби рвать на себе волосы, как будто лысая голова свободна от горя.

(63) Однако все так делают, полагая, что так уж должно быть. Так Эсхин напал на Демосфена[85], когда тот через шесть дней после смерти дочери приносил по ней погребальные жертвы. С каким ораторским мастерством, с каким изобилием он говорил, какие подбирал мысли, как поворачивал слова! — можно было подумать, что оратору все дозволено! Это всякому показалось бы странно, если бы нам не было врождено чувство, что любому порядочному человеку подобает при кончине близких изъявлять свою скорбь как можно выразительней. Поэтому от душевной скорби иные ищут уединения, как говорит Гомер о Беллерофонте:

Беллерофонт по долине Алейской блуждал одиноко,
Душу глодая себе и тропинок людских избегая[86], —

и Ниобу представляют каменною из-за вечного тоскливого ее молчания, а Гекуба за ожесточение и ярость будто бы превращена была в собаку. А иные в горе рады говорить даже с своим одиночеством; так у Энния служанка восклицает:

— Земля и море! О страстях Медеиных
Хотя бы вам хочу поведать горестно.

(64) Все это считается правильным, верным и должным в горе — и даже делается напоказ, как обязанность; а если кто из оплакивающих начнет говорить по-человечески и живее, они тотчас напоминают себе, что нужно вернуться к строгой скорби, и так и делают, угрызаясь сердцем, что отступили от притворной боли. Детей — так тех прямо наказывают родители или наставники, и не только на словах, но и розгами, заставляя их плакать за то, что они среди семейного горя сказали или сделали что-то веселое. Но что из этого? Плач ослабнет, ум вернется в свои права, ничего не приобретя от скорби, — так не ясно ли, что все это было нарочитым?

(65) Что говорит теренциев «Самоистязатель»?

Хремет, коль я несчастен, то я чувствую,
Что сыну за обиду я плачу свой долг.

Здесь он сам решает быть несчастным: а разве возможно принимать такое решение против воли?

Любой достоин кары я, по-моему.

Он, видите ли, достоин кары, если не будет несчастен! Ты видишь теперь, что зло заключено не в предмете, а в мнении о нем. А что если сам предмет не допускает плача, например, у Гомера с его ежедневными битвами и бесчисленными смертями, заглушающими всякую скорбь; где так говорится:

Слишком много мужей ежедневно, одни за другими
Гибнут. Ну, кто и когда бы успел отдохнуть от печали?
Должно земле предавать испустившего дух человека,
Твердость в душе сохраняя, поплакавши день над умершим[87].

(66) Стало быть, может человек воспользоваться обстоятельствами, чтобы при желании сбросить с себя боль. Так неужели не воспользуется он обстоятельствами — ведь это и подавно ему доступно, — чтобы сбросить с себя скорбь? Известно, что спутники Помпея, видевшие, как он пал, покрытый ранами[88], в миг этого горького и плачевного зрелища боялись только за себя, потому что их окружал вражеский флот, и потому заботились лишь о том, чтобы ободрить гребцов и найти спасение в бегстве; и только достигнув гавани Тира, они принялись сетовать и плакаться. У них страх превозмог скорбь: неужели у нас истинная мудрость неспособна превозмочь скорбь? Понять, что боль бесполезна и что принимать ее на себя — дело пустое, — разве это не вернейшее средство избавиться от боли? А если от нее можно избавиться, то значит, с нею можно и не встречаться совсем: иными словами, надобно признать, что горе — это следствие нашей собственной воли и выбора.

(67) На то же указывает и еще одно: кто много перенес, тот легче переносит, что бы с ним ни случилось; он уже затвердел в борьбе с несчастием, как говорит герой Еврипида:

Когда бы это первый был печальный день,
Когда б я не исплавал море бедствия,
Тогда и понятным было бы страдание;
Как жеребенок, к удилам привыкнувший,
Я загрубел и к боли нечувствителен.

Если, таким образом, утомление от избытка несчастий делает эти несчастия терпимее, то не ясно ли, что источник и причина горя — не в предметах, а в суждениях?

(68) Знаменитые философы, пока они еще не достигли высшей мудрости, разве не понимают этого своего несчастия? А ведь есть люди неразумные, которые, хоть неразумие и есть величайшее из несчастий, вовсе об этом не горюют. Почему? Потому что это несчастие не сопровождается мнением, будто правильно, нужно, непременно следует горевать о своем неразумии: это только мы причисляем его к самым плачевным несчастьям, достойным даже оплакивания.

(69) Ведь еще Аристотель, осуждая древних философов, из которых каждый считал, будто своим дарованием привел философию к совершенству, хоть и называет это глупостью или самомнением, о себе, однако, думает, будто и впрямь за немногие годы он так продвинул философию, что она вскоре уже должна достигнуть совершенства. И Феофраст, умирая, жаловался на природу, что воронам и оленям она дала долгую жизнь, которая им совсем не нужна, а человеку — такую короткую, хотя она ему очень нужна: если бы человек мог жить дольше, он мог бы украсить людскую жизнь совершенным знанием всех наук. Вот он и жалуется, что должен умереть как раз тогда, когда что-то завиднелось впереди. Ну, а другие философы? Разве лучшие и серьезнейшие из них не признавались, что многого они не знают и что многое им еще надобно учить и учить?

(70) Но даже когда они чувствуют, как много еще в них глупости (что тягостнее всего), скорбь не угнетает их, — именно потому, что в них нет мысли о том, будто они должны горевать по обязанности. А разве мало таких, которые вообще считают горе недостойным мужа? Квинт Максим, похоронивший сына-консуляра, Луций Павел, в течение нескольких дней лишившийся обоих сынов, Марк Катон, у которого умер сын, уже избранный в преторы? Другие примеры я собрал в своем «Утешении»[89].

вернуться

84

См.: «Илиада», X, 14.

вернуться

85

Эсхин, вождь сторонников Македонии в Афинах, выступил в 330 г. против некоего Ктесифонта, предложившего наградить венком Демосфена, который возглавлял антимакедонскую партию. Речь Эсхина «Против Ктесифонта» содержала осуждение Демосфена по всем сторонам его деятельности; в оправдание ее Демосфен произнес знаменитейшую свою речь «О венке».

вернуться

86

«Илиада», VI, 201–202.

вернуться

87

«Илиада», XIX, 226–229.

вернуться

88

Помпей, разбитый Цезарем при Фарсале, бежал в Египет и там был убит приближенными царя Птолемея.

вернуться

89

«Утешение» было написано Цицероном после смерти любимой дочери и обращено к самому себе.