Изменить стиль страницы
В садах Лицея. На брегах Невы i_153.jpg
Невский проспект у набережной Мойки. Гравюра. 10-е годы XIX века.

Демутов трактир помещался на Мойке, в третьем доме от Невского. Это длинное трехэтажное здание, неказистое на вид, являлось своего рода петербургской достопримечательностью. Ведь свое заведение купец Филипп Якоб Демут основал еще при Екатерине II. С той поры оно здесь и находилось.

Каких только постояльцев не перебывало у Демута за эти долгие годы!.. И тех, что занимали анфилады комнат, и тех, что ютились в полутемных каморках.

Богатые постояльцы, которые живали здесь подолгу, обставляли свои комнаты на свой вкус и манер. К их числу принадлежал и Чаадаев. Кабинет и другие его комнаты во всем носили отпечаток оригинальной личности хозяина. Множество книг на нескольких языках соседствовало с зеркалами, безделушками, предметами роскоши и моды.

Чаадаев страстно любил книги. Ведя кочевую походную жизнь, умудрялся возить с собой целую библиотеку. Книги он начал собирать еще с малолетства. Мальчиком в Москве был хорошо известен тамошним книгопродавцам. Он рос сиротой, воспитывался у тетки и уже в раннем возрасте проявлял чрезвычайную самостоятельность.

В светском обществе Чаадаев славился как утонченный денди. Его умение одеваться вошло в пословицу. Одевался он строго, изящно, на английский манер.

Его родственник Жихарев рассказывал о нем: «Одевался он, можно положительно сказать, как никто… Очень много я видел людей, одетых несравненно богаче, но никогда, ни после, ни прежде, не видел никого, кто был бы одет прекраснее и кто умел бы с таким достоинством и грацией своей особы придавать значение своему платью… Искусство одеваться Чаадаев возвел почти в степень исторического значения».

Вскоре, рисуя своего Онегина — блестящего светского денди, Пушкин назвал его «второй Чаадаев». Этим было все сказано.

В Чаадаеве нашел Пушкин многие черты Онегина:

Мечтам невольную преданность,
Неподражательную странность
И резкий, охлажденный ум.

Их роднили разочарованность, неудовлетворенность. А рождало эти свойства отсутствие настоящего дела, невозможность в Российской Империи применить в полной мере свои силы, свой ум. Потому-то под портретом Чаадаева Пушкин написал:

Он вышней волею небес
           Рожден в оковах службы царской;
Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес,
           А здесь он — офицер гусарской.

Портрет с этой надписью висел в кабинете Чаадаева в Демутовом трактире.

Люций Юний Брут был основателем Римской республики. Периклес, или Перикл, — Афинской.

При своих дарованиях Чаадаев мог стать выдающимся государственным деятелем, но его не прельщала карьера в самодержавной России.

Он мечтал о другом и даже пренебрег возможностью попасть в адъютанты к самому царю: «Я нашел более забавным презреть эту милость, чем получить ее. Меня забавляло выказывать мое презрение людям, которые всех презирают» — так написал он об этом своей воспитательнице-тетушке.

Честолюбие Чаадаева было другого толка. Пушкин недаром сравнил его с республиканцами Брутом и Периклом. Чаадаев любил свободу и не скрывал этого. Члены тайного общества присматривались к нему, надеясь завербовать его. Он был у них на испытании. Они знали о его дружбе с Пушкиным. «Я познакомился с ним, — рассказывал о Пушкине Иван Якушкин, — в мою последнюю поездку в Петербург у Петра Чаадаева, с которым он был дружен и к которому имел большое доверие».

Пушкина постоянно встречали у Чаадаева. Гусар был домоседом, и, будь то утро или вечер, Пушкин шел к нему, заранее зная, что застанет друга дома.

Он входил в его номер, приоткрывал двери кабинета. Ну, так и есть. Знакомая и любезная сердцу картина: в кабинете, уставленном книгами, среди изящных безделушек, созерцая портреты Наполеона и Байрона, что красуются над камином, сидит в кресле Чаадаев. На нем немыслимой красоты бухарский халат. В руке книга. Он погружен в размышления…

Они вместе читали, мечтали, спорили, продолжали те долгие увлекательные беседы, которые начались еще в Царском Селе. Уходя, Пушкин брал английские книги. Он хотел сам выучить английский язык, чтобы читать в подлиннике Байрона.

С переполненной душой покидал Пушкин друга. Он и Чаадаев — они виделись ему Орестом и Пиладом, Кастором и Поллуксом — юными героями древности, связанными неразрывными узами дружбы, готовыми вместе совершать подвиги во имя великой цели. Он писал Чаадаеву:

Пока свободою горим,
Пока сердца для чести живы,
Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы!
Товарищ, верь, взойдет она,
Звезда пленительного счастья,
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена!

И вот в трудную минуту, когда по петербургским гостиным поползла гнусная сплетня, пущенная Федором Толстым, когда Пушкин считал себя опозоренным, он пришел к Чаадаеву.

Пушкин говорил, Чаадаев слушал. Он не ужасался, не выражал сочувствия. Он сделал нечто лучшее — доказал, как неосновательно отчаяние друга. Он говорил о жизни подлинной и мнимой, о раздражающей суете, которую принимают за жизнь. Но это только видимость, за которой нет сущности, потому что нет настоящего дела. В этой мнимой суетной жизни все утрачивает действительный вид. Мелкое кажется значительным. Ничтожные происшествия, порожденные ничтожными страстями, вырастают до размеров трагических. Что же касается клеветы, то она неотделима от высшего света, как вороний крик от погоста, как шипение змей от болот. И почему его, Пушкина, так взволновало мнение света, мнение людей, которых он сам презирает? Что ему до них? Будь он, Чаадаев, на млеете Пушкина, он пренебрег бы. Самоубийство? К чему? Чего можно добиться, совершив самоубийство? Подтвердить подлые россказни. Убить царя? Что он этим докажет? Принесет себя в жертву ради мнения толпы. Нет, надо пренебречь. Непременно пренебречь.

Пушкин с жадностью ловил каждое слово друга и мало-помалу успокаивался, трезвел. Но пренебречь не смог. И по пылкому своему темпераменту, и по своим понятиям о чести. Он избрал иной путь. «Я решил тогда вкладывать в свои речи и писания столько неприличия, столько дерзости, что власть вынуждена была бы наконец отнестись ко мне как к преступнику; я надеялся на Сибирь, или на крепость, как на средство к восстановлению чести».

Он считал: если его накажут явно, это будет доказательством, что его не наказывали тайно.

«Мы добрых граждан позабавим»

Он и так был неслыханно дерзок. Раз, опоздав в театр на китайский балет Дидло «Хензи и Тао», Пушкин прошел в партер, отыскал знакомых и принялся громко рассказывать, что явился прямо из Царского Села, где произошел забавный случай. Медвежонок Захаржевского, управляющего Царским Селом, сорвался с цепи и убежал в дворцовый сад. А в саду в это время гулял император. Если бы не собачка царя — маленький Шарло, который тревожным лаем предупредил своего хозяина, — встреча была бы неминуема. Медвежонка, разумеется, поймали и истребили. Царь отделался испугом.

«Нашелся один добрый человек, да и тот медведь», — заключил свой рассказ Пушкин.

На следующий день эти слова повторял весь Петербург. Да и не только эти.

«Теперь самое безопасное время: на Неве идет лед!» — кричал Пушкин во всеуслышание в театре, давая этим понять, что во время ледохода можно не бояться попасть в Петропавловскую крепость.