Изменить стиль страницы

Генрих устремил на нее взор, полный несказанной нежности, и Цецилия заметила, что она могла видеть себя, как в зеркале, в глазах того, кого она любила; она посмотрелась в них и с каким-то ужасом заметила, что она была так же бледна, как и он.

Она положила руку на свое сердце; сердце ее не билось, потом чей-то голос шепнул ей на ухо, что они оба умерли.

И в самом деле, Цецилии показалось, что в ней не было ничего земного. Взор ее проникал сквозь предметы, она могла видеть через густые купы дерев, стены, казалось, сделаны были из паров; каждая вещь казалась прозрачной, можно было подумать, что в саду, где она прогуливалась, были только души невещественные, сохранившие только форму человеческого тела, но самого тела не было.

Вдруг показалось ей, что навстречу идет женщина, закрытая вуалью; походка ее напоминала ей походку матери. По мере того как эта женщина приближалась, мысль эта все более укоренялась в ней; только женщина эта не шла, а скользила, и вместо платья она была окутана огромным саваном. Тогда Цецилия снова бросила взгляд на себя и на Генриха и увидала, что все трое были одеты в это посмертное одеяние. Мать ее все более и более приближалась к ним. Наконец Цецилия сквозь покрывало узнала черты ее лица.

— О! Маменька, — вскричала она, стараясь обнять тень, — кажется, мы очень счастливы, потому что все трое вместе умерли.

При этих словах, сказанных ею во сне, Цецилия услыхала настоящее человеческое и раздирающее душу рыдание и открыла глаза.

Баронесса стояла подле ее постели, бледная, как смерть, одетая, подобно умершей, и была почти столь же прозрачна, как тень.

Бедная мать проснулась раньше, она стала хранить сон дочери, подобно тому, как дочь хранила ее сон; заметив, что какой-то тяжелый сон тревожил ее, она встала, чтобы разбудить; и тогда она услыхала слова, которые мы повторили и которые та проговорила громко.

Цецилии показалось сперва, что все это только продолжение ее сна, но поцелуй матери скоро вернул ее к действительности.

— Так ты несчастна, бедное дитя мое, — спросила баронесса, — потому что считала за счастье умереть вместе со мной?

— О нет! Нет! Маменька, — вскричала Цецилия, — и если бы здоровье ваше снова поправилось, чего бы еще недоставало для моего счастья? Я думала… мне приснился безумный сон, вот и все. Простите меня.

— Увы! Дочь моя, — сказала баронесса, — не я ли скорее должна просить прощения у тебя? А между тем, знает Бог, я делала все, что могла, чтобы приучить тебя к жизни смиренной, простой. Зачем Бог вложил в тебя чувство твоего высокого положения, а не сознание твоей бедности? Скажи мне, дитя мое, может, я, сама того не подозревая, воспитала тебя в предрассудках знатности, в гордости?

— О! Маменька, маменька, — вскричала Цецилия, — вы старались сделать из меня святую, как вы сами, и не ваша вина, если вы сделали из меня гордую молодую девушку.

— Так ты любишь его?.. — спросила со вздохом баронесса.

— Увы! Маменька, не знаю, но в моем сне мне казалось, что я была бы счастливее умереть с ним, нежели жить с другим.

— Да будет же исполнена воля Божия, а не моя! — вскричала баронесса, скрестив руки и подняв глаза к небу, с чувством неизъяснимой покорности.

XIV. Предсмертные страдания праведницы

И в самом деле, никто не усомнится, что велика была жертва, принесенная покорностью баронессы; все ее мысли в течение десяти лет стремились к тому, чтобы оградить Цецилию от всего света, чтобы сохранить эту новую душу чистой и в неведении всех страстей; с того самого дня, когда господин Дюваль сделал свое предложение баронессе, она решила принять его, и эта мера — соединить Цецилию с Эдуардом — была, по убеждению баронессы, единственным средством спасти дочь от бурь политических, грозивших людям знатным, слишком высоко поставленным, и доставить ей тихое и безмятежное спокойствие; она предвидела противодействие со стороны маркизы и заранее решила настоять на своем. Но она не воображала, что приведение этого намерения в исполнение будет тяжелой жертвой для Цецилии; в самом деле, до тех пор, пока молодая девушка не видала Генриха, голос в ее сердце не говорил ей ничего против Эдуарда; напротив, радуясь, что может исполнить волю своей матери, два или три раза, как мы сказали, она сама наводила разговор на этот предмет, стараясь успокоить ее; но случай или, лучше, несчастная судьба привели Генриха в Гендон. Маркиза, негодуя на неравенство брака, в который внучка ее готова была вступить, заметила симпатию, внушенную молодыми людьми друг другу. Разговор, который она завязала со своей внучкой, объяснил Цецилии ее собственные чувства; эти чувства не уснули и во время ее сна. И мать, наклонившись над изголовьем дочери, узнала тайну ее сердца.

И Генрих, со своей стороны, был сильно поражен, увидав Цецилию: велико было его удивление, когда он в глуши маленькой деревушки встретил девушку, которая, не имея другой наставницы, кроме своей матери, достигла столь полного нравственного развития, что оно затмевало все, что ему случалось видать в свете. И потому глубоко было впечатление, произведенное на него Цецилией, и всю дорогу он только и говорил о ней со своей теткой; тогда госпожа де Лорд рассказала ему драматическую историю госпожи де Марсильи — как муж ее был убит 10 августа и как баронесса с матерью и маленькой Цецилией под покровительством крестьянина бежали и благодаря доброму расположению господина Дюваля счастливо и без приключений перебрались в Англию; живописность этого рассказа столько прибавила, как легко можно угадать, поэтического блеска, которым уже была озарена Цецилия в глазах Генриха, что, возвратясь в Лондон, молодой человек только о том и думал, как бы снова побывать в Гендоне; одно занимало его — это найти благовидный предлог нанести им второй визит.

К несчастью, недолго ждал он такого предлога: волнение, происшедшее в госпоже де Марсильи, когда она узнала о рождавшейся любви Цецилии к другому, а не жениху, избранному ею, причинило новый припадок; и тот же день баронесса, страдая ужасно, вынуждена была слечь в постель, и очень естественно маркиза, не говоря о причинах, ускоривших ход болезни, написала госпоже де Лорд, извещая ее о состоянии здоровья дочери.

Со своей стороны, Цецилия написала господину Дювалю, прося его прислать доктора, и не скрыла от него своего беспокойства насчет беспрестанного ослабления сил своей матери.

Вот почему на другой же день почти в одну и ту же минуту две кареты остановились у подъезда сельского домика; в одной приехали госпожа де Лорд со своим племянником, в другой — госпожа Дюваль с сыном.

Если бы Генрих и его тетка приехали одни, может быть, Цецилия еще могла бы запереться в свою комнату и таким образом избежать встречи с Генрихом, но двойное посещение делало присутствие ее необходимым; оба молодых человека не могли войти к баронессе, которая лежала в постели, и были приняты маркизой, которая тотчас же послала сказать своей внучке, чтобы та пришла занимать гостей.

Итак, Цецилия, которая, увидав сквозь занавеси карету госпожи де Лорд, уже решилась не показываться, теперь должна была выйти, несмотря на свое намерение, которое, надо признаться, дорого бы ей стоило привести в действие.

Она нашла обоих молодых людей у своей бабушки: Генрих и Эдуард знали друг друга, но так, как могли быть знакомы племянник госпожи де Лорд с сыном господина Дюваля, то есть не питая друг к другу ни малейшей взаимности. Генрих был слишком хорошо воспитан и не давал ни в чем почувствовать Эдуарду превосходство своего рождения и положения в свете; Эдуард был воспитан своими родителями в слишком большой простоте нравов и не думал перейти черту, отделявшую его от Генриха. Одним словом, перед Генрихом Эдуард оставался не сыном банкира Дюваля, который был богаче и, что еще более, независимее, нежели бывшая госпожа его, но по-прежнему сыном управителя госпожи де Лорд.

Понятно, что от Цецилии не скрылись эти оттенки, а маркиза, со своей стороны, желая более укрепить в уме молодой девушки хорошее мнение о своем любимце, старалась выставлять их еще ярче; кроме того, это преимущество Генриха перед Эдуардом было не только случайным следствием рождения и воспитания; оно существовало во всем: и в звуке голоса, и в приятности движений, и в свободе обращения; со временем из Эдуарда могло выйти что-нибудь; Генрих уже был чем-то.