Изменить стиль страницы

Я не вижу возможности преодолеть смертельный зигзаг истории без восстановления единства земного и небесного. Тут все пути индивидуальны, но в моем опыте складывалось поведение человека, где нет раскола на личное и гражданское, светское и религиозное. Мы были счастливы с Ирой и возмущены травлей Пастернака и задумали подпольный кружок, который я вел. Готовность на риск была частью нашего счастья, нашей полноты жизни. Мы были счастливы с Зиной, и я рисковал этим счастьем, когда общество замолчало, подавленное репрессиями, и некому было заговорить, и я написал и дал разрешение печатать под моей фамилией «Акафист пошлости», обвинив КГБ в развращении народа. Я считал, что каждый должен делать то, что в его силах, и так как сила моего слова больше, я должен был сделать несколько больше того, что считал нормой для каждого. Без готовности каждого на риск жизнь делается адом. Но я был и остаюсь убежден, что рая не даст никакая политика, никакая гражданская твердость. Целостность общества начинается с целостного человека.

Счастье — не политическая цель, а глубоко личная; но далеко не безразличная для общества. Общество здорово, когда дома человек находит радость и утешение от невзгод. Материальная основа здесь ничтожная: отдельная комната в коммунальной квартире. Минимум средств к жизни. Остальное от государства не зависит. И это остальное — если оно удается — более прочная основа государства, чем конституция. При довольно плохом правительстве можно найти счастье в собственном доме и не гоняться за утопиями, которые все кончались катастрофой. Сказано ведь в Библии: «Да оставит человек отца и мать и прилепится к жене своей». Прилепится — не гомеровским эросом, готовым побежать за каждым изгибчиком, а неразрывностью эроса с нежностью (в ней ничего не смыслили Ахиллы и Агамемноны). Из нежности растет ответственность за Другого, которого ты приручил, и внутренний запрет оскорбить чувство прилепленности. Прилепленность создает облако нежности, в котором могут расти дети — со страхом обидеть Другого, с чуткой совестью, с образом любви, оставленным отцом и матерью… Из молекулы любви лучится свет на всех окружающих. И нет разрыва между поколениями, и не летят под откос святыни, открывшиеся людям, не знавшим компьютера и интернета.

Я иногда с восхищением читаю книги великих аскетов. Но подлинных монахов, у которых «роман с Богом» (как выразился еп. Брянчанинов), очень мало. А культура, созданная неподлинными монахами, не случайно рухнула в конце Средних веков. И хотя я с сочувствием смотрю на попытки восстановить средневековый порыв «ввысь!», я не думаю, что возвращение к прошлому возможно без глубоких перемен в понимании духовного пути.

После смерти Иры я сомневался: не остаться ли одному? Но мне показалось, что Ира не этого хочет. И оставил открытой свою способность к любви. Не домогаясь нового чувства и не ожидая от него чуда: казалась невозможной еще раз такая полнота любви, которая один раз была мне дана. И слишком сильна была память о прошлом, и боязнь оскорбить его. Главное, чего я искал, было вне пола. Мне надо было понять, как Бог, если он есть, допустил смерть Иры. Об этом я почти ни с кем не мог говорить. И именно на этом, главном уровне произошла встреча с Зиной.

Мое первое впечатление от встречи укладывалось в стихи Цветаевой о Сивилле. Я их уже приводил в 10-й, «Нечаянной» главе.

Я совершенно не хотел, чтобы Зина была другой — моложе, красивее. Именно сивиллой, выжженной Богом, я ее принял. Припомнилась еще блаженная Анджела, средневековая итальянка, болевшая каким-то странным недугом. На блаженных не женятся. Я решительно отверг реплику Володи Муравьева, в ответ на мой восторженный рассказ, будто я влюбился. Не было влюбленности. Огромное впечатление было бы тем же после встречи со старицей или старцем.

Впоследствии знакомство с Зиной очень глубоко пережил покойный художник Володя Казмин и создал культ преданной дружбы: слушал стихи, сидя у ее ног, а потом пел болгарские гимны, которые я больше ни от кого не слышал. Но я не умел создавать ритуалы. Кроме того, Володя был на двадцать лет моложе Зины, а я — на восемь лет старше. Мы просто подружились. Дружба длилась несколько месяцев без мысли о чем-то другом. Потом, зайдя в гости, я застал Зину без аккуратного пучка на затылке, с каштановой косой за плечами. Эта коса делала ее моложе, мягче, женственнее, беззащитнее. Раньше она казалась мне довлеющей себе, «сферической», как я это назвал, и мне не хотелось нарушать ее внутреннего покоя: казалось, что ей не нужно ничье вмешательство. А тут вдруг показалось другое: что она в чем-то слаба, что она ищет опоры. И если так… Мне впервые пришла мысль о возможности брака. Я взглянул на Зину, как иногда поверхностно смотрел на женщин (до этого она была для меня «в бронзовых одеждах»), и сразу же опустил глаза. Так смотреть на нее нельзя было. Должно было вырасти что-то из глубины, у нас обоих. Но я угадывал в ней страх выйти из замкнутости сферы. Наверное, пройдет пара лет, пока это в ней совершится. А что будет в эти годы со мной? Неважно. Я остаюсь открытым, но если Зина повернется ко мне, я развяжу любые узлы, которые нечаянно завяжутся.

Мы продолжали дружить. И незаметно, без всякого умысла, что-то внутри менялось. В новый 1961 год, после встречи с друзьями, прошедшей довольно бесцветно, я зашел, как договорились, к Зине, вместе ехать на день рождения знакомой девочки-подростка. По дороге зашли в парк, присели на скамейку. Зина прочла стихотворение. Помолчали. И вдруг я почувствовал, что мне очень хорошо с ней. Так хорошо, как не было ни с кем другим после смерти Иры. Что-то вроде ветерка тронуло меня и исчезло, но впечатление не забылось. Зина потом рассказывала, что она этот ветерок тоже почувствовала. Ей показалось, что сейчас я ее поцелую. Но поцеловались мы только через полтора месяца. Я был в плену своего образа замкнутой сферы.

Вернувшись домой, я подумал, что с этой сферичностью делать, и через несколько дней написал два эссе: «Пух одуванчика» и «Язык богов». Об этом уже сказано в «Нечаянной». Зина не поняла, что это прямо ей написано, но что-то почувствовала и написала сказку «Фея Перели». Сюжет этой сказки — замужество феи (потом женился грустный гном, выходила замуж Легконожка… с нашего сближения началась вся серия сказок). Как я слушал — в той же «Нечаянной».

Когда Зина кончила читать, я сказал: «Мне хочется вас поцеловать». Это был последний раз, когда мы говорили друг другу «вы».

Зина подняла на меня глаза, полные слез. Мы посмотрели друг на друга, и всё, что нужно, договорилось губами. Потом надо было выяснить, где мы будем жить. Я показал свою конурку; Зина постаралась не дать мне почувствовать свой ужас перед этой щелью между коммунальной кухней и уборной. Через пару дней она мне все-таки сказала: жить будем у тебя. Я вздохнул с облегчением.

Чувство к Ире пришло, как взрыв. Оно опрокидывало меня и заставляло совершать поступки, противоречившие разуму. А тут был росток нежности, спокойно подымавшийся вверх в огромном общем духовном пространстве. Росток большого-большого дерева. Я был уверен, что оно будет медленно подыматься, как растут любимые Зиной сосны. Я принял умом этот медленный рост и не торопил его.

Некоторых шокировало, что я так скоро, через год после смерти Иры, полюбил другую. Подруга-предательница Иры воспользовалась простодушной фразой в письме к ней: «Мне второй раз в жизни крупно повезло»; она показала письмо Володе Муравьеву и постаралась использовать болезненное впечатление на мальчика, боготворившего свою мать, чтобы оторвать его от меня и помирить с отцом, из ревности написавшим когда-то донос на второго мужа Иры (я был третьим). Потом оказалось, что эта дама и Иру предавала. Но в конце концов кое-что восстановилось. К сожалению, не всё. Встречи с мальчиками стали реже, но чувство связи не порвалось. Зину они полюбили. Вечная им память обоим! Я пережил их, одного за другим, и хоронил рядом с Ирой. Сейчас живут только внуки и правнуки Иры.

Две любви — к Ире и Зине — развернулись в разных измерениях моего сердца. Они не теснят друг друга. Ира потрясла меня реальностью романтики, реальностью лавы, заливавшей виноградники, и эта реальность откликнулась в моей душе страстью. А встреча с Зиной потрясла меня реальностью встречи с Богом, реальностью Бога сквозь смерть. Люди этого не выдерживали, отшатывались. А я уже прошел через смерть вместе с Ирой, и Зина приняла меня вместе с Ирой, с рассказами об Ире, с ее фотографией на столе и другой, нашей общей, на стене. То, что в нас с Зиной росло, было пламенем без дыма, оно не оставляло пепла (на языке Цветаевой это огонь-бел). «Белая» любовь росла, не переставая хранить память о прошлой любви. И после пятнадцати лет брака я обдумывал и писал «В сторону Иры» — рассказ об Ире через мою любовь к Ире.