— Вполне можно обойтись и без этого, — заявил Лосев.
— Да, можно. Но тогда нужна своя фишка, чтобы тебя заметили. Эпатаж, скандал, причем не местного значения, не драка с бомжами и не пьяный загул среди своих, а скандал такой, чтобы о нем написали в прессе. Мне уже за тридцать, Владик, и, по большому счету, мне учиться чему-то уже поздновато, но ты молодой. Брось ты эту херню, найди что-то свое и упрись рогами: работай, думай, пробуй, но не скользи по жизни, как по накатанной дорожке. Выбьешься в люди — я только рад за тебя буду.
— Чего ты завелся-то, — пробормотал Владик, стараясь не смотреть на разгорячившегося Корсакова, — ну ладно, попробую я…
— Да не пробовать надо, а делать! — в сердцах рявкнул Игорь. А действительно, чего это я разорался? — подумал он. Жалко, наверное, этого балбеса.
Колбаса заскворчала, Корсаков перевернул ее и разбил в сковородку пяток яиц.
— Ладно, давай перекусим, — сказал он.
Владик принес подушку, уселся на нее. Табуретку они использовали, как сервировочный столик. Яичница исчезла в мгновение ока. Разлив по кружкам квас, Игорь достал из кармана пятьдесят баксов и протянул Владику.
— Держи. Это тебе подъемные. Больше ничем помочь не могу.
— Не понял, — Лосев захлопал глазами.
— Федоров, участковый наш, сказал, что будет лучше, если ты пропадешь с Арбата в неизвестном направлении и, причем, надолго.
Лосев покачал головой.
— Зачем? Вроде, все обошлось. Папа уехал, Аньку я больше видеть не хочу — здоровье дороже…
Корсаков с досадой хлопнул ладонями по коленям.
— Слушай, я тебе все разжевывать должен? Папа, говоришь, уехал? Надолго ли? Ты думаешь, он это дело так оставит? В один прекрасный день я тебя найду вон там, — он кивнул за окно, — во дворе с проломленной головой. А еще хуже — менты, причем не из «пятерки», а какой-нибудь ОМОН, проведут шмон и найдут у тебя в матрасе мешок с «планом». Тебя на зону лет на пятнадцать, а мы, кто здесь останется, будем ребятам из отделения целый год штраф платить. «За нарушение общественного порядка». А люди здесь небогатые, сам знаешь. Есть еще вариант: я просыпаюсь, а ты спишь вечным сном с ножом в спине и на рукоятке мои «пальчики». С Александра Александровича станется — может и такое организовать.
Игорь закурил, откинулся на матрасе и уставился в потолок. Жалко парня, но что делать — сам виноват.
Владик потерянно молчал. Снизу донеслись голоса соседей — бомжи вернулись с промысла и разбредались по комнатам. Лосев встал и принялся собирать вещи в рюкзак. Вещей было немного: пара джинсов, свитер, две-три рубашки, бритва. Краски и кисти он сложил в этюдник.
— А картины куда? — спросил Лосев.
— Оставь, я спрячу. Как обоснуешься — дай знать. Если получится картины продать — деньги вышлю.
Владик забросил за спину рюкзак, повесил на плечо этюдник, потоптался, в последний раз оглядывая комнату.
— Давай присядем на дорожку, — предложил Корсаков.
Они присели на матрас, закурили. Владик сопел совсем, как обиженный мальчишка. Ничего, подумал Корсаков, ему и впрямь надо что-то менять в жизни. Докурили, Владик поднялся, Корсаков пошел его проводить.
— С мужиками не прощайся, — сказал он, отодвигая радиаторы от двери, — пусть думают, что ты на Арбат пошел.
— Ладно. Ну, бывай, Игорек, — Лосев протянул ему ладонь, — как остановлюсь где-нибудь — пришлю весточку.
— Счастливо, Влад, — Корсаков пожал Лосеву руку, посмотрел, как он медленно спускается по ступеням и, закрыв дверь, вернулся в комнату.
Эх, жизнь — дерьмо, подумал он.
Трофимыч ссудил Корсакову провод с лампочкой. Прикрутив ее к проводам, торчащим из потолка, Игорь щелкнул выключателем.
— Да будет свет, — сказал он и оглядел свое пристанище.
При электрическом свете вид был, прямо сказать, так себе. Поганый был вид. На потолке, в углах сплели паутину пауки, на обоях ясно проступили карандашные рисунки — раньше, если собиралась компания, Игорь на спор рисовал десятисекундные портреты. Ага, вот эту пьянку он помнил.
Владик притащил откуда-то девиц и море выпивки. Игорь рисовал всех желающих. Некоторые из девушек обдирали обои со своими портретами и просили подписать. Корсаков, чувствуя себя новоявленным Пикассо, небрежно ставил росчерки на рыхлой бумаге. Закончилась пьянка грандиозной всеобщей любовью — на следующий день даже бомжи-соседи таращили глаза и качали головами.
— Ну вы, ребята, даете. Одно слово — художники.
Корсаков спустился в подвал и притащил наверх картины, которые он не решался хранить в комнате — несколько особо дорогих ему холстов. Он расставил их напротив матраса, уселся на него и, закурив, принялся вспоминать.
Вот эту он написал после развода, по памяти: ребенок — девочка лет трех, уходила, оглядываясь по ромашковому полю. Это когда он еще был женат, они снимали полдачи под Дмитровом и ходили на канал имени Москвы через ромашковое поле, а дочка бежала впереди, оглядывалась и все торопила их.
А вот эта картина написана, дай бог памяти… А-а! Жук в тот раз уговаривал продать несколько картин, а когда Корсаков отказался, притащил водки и девок с Тверской. Игорю тогда поосторожней бы, а он гусарил, показывал, какой он крутой — садил стакан за стаканом без закуски, а девки подбадривали. Наутро очнулся — половины картин как не было. Жучила, гад, сказал, что Корсаков их спьяну раздарил девкам. Это потом только Игорь узнал, что у Жука такой прием: подпоить несговорчивого живописца в теплой компании, а после сказать, что картины подарены девочкам. Девчонок, конечно, не найдешь, да никто и не искал, а Жук выгодно сплавлял полотна. На этом и поднялся, скотина. С горя Корсаков квасил неделю, а опомнился только когда ночью явились ему черти и поманили за собой. На этом полотне изобразил Игорь Евгения Жуковицкого. Вернее, не самого Жука — кому он интересен, урод вислозадый, а его поганую душу. Картина получилась кошмарной — Гигер позавидовал бы. Корсаков и сам на нее смотреть не мог — страшно становилось, а потому убрал в подвал. Но продавать картину не хотел: пусть будет, как напоминание и о Жучиле с его подленькими приемчиками, и о чертях, тащивших Корсакова в преисподнюю.
А вот полотна, о которых Жуковицкий расспрашивал: на одном летящий снег, как если бы на него смотрел лежавший на земле человек. Снежинки будто замерли в хороводе. Именно замерли, а не летят, кружась, на зрителя. И в хороводе их есть какой-то смысл: из хаотичного движения они складываются то ли в надпись на незнакомом языке, то ли в математическую формулу.
Вторая картина, «Знамение» — главная из цикла «Руны и Тела». В багровом мареве застыли искаженные, дрожащие, фигуры людей. Над их головами сплелись руны, или что-то подобное, может даже знаки шумерского письма, хотя откуда Корсакову знать, как они выглядят. Среди ночи что-то словно толкнуло его. Он вскочил и лихорадочно принялся работать. Зажег все имевшиеся в доме свечи и до самого рассвета исступленно творил. Картина забрала все силы и под утро он рухнул на матрас и провалился в сон без сновидений, как смертельно уставший человек. Проснувшись, он даже не смог вспомнить того состояния, в котором работал. Картина была странная, написанная даже не в его, Игоря Корсакова, манере. Он выставлял ее пару раз, но без успеха и в конце концов спрятал в подвал. И вот теперь картиной заинтересовался Жуковицкий. Интересно знать, сам он вспомнил ее, или по чьей-то просьбе «подъехал» к Игорю? Если Жучила по собственной инициативе решил купить «Знамение» и «Снег» — цена одна, но если это заказ, то надо держать ухо востро. Хорошо бы Леню потеребить — он многих коллекционеров знает, может выяснить, не собирает ли кто подобные полотна? Так или иначе, картины оставлять в квартире нельзя — Жук украдет и не поморщится. И еще посочувствует: что же ты, скажет, Гарик, не уберег? Я бы купил и за ценой не постоял бы, а ты…
Корсаков нашел в чулане полиэтиленовую пленку — такими парники укрывают, тщательно упаковал картины и, стараясь не потревожить соседей, отнес полотна в подвал. Там он завалил их старым хламом, картонными коробками, битым кирпичом. Даже пылью присыпал. Оглядев подвал он остался доволен — если и заглянет кто, тот же Жук, все равно не догадается, что под кучей мусора может храниться что-то стоящее.