В фильме «Цирк» географии еще меньше, чем в «Веселых ребятах», но отсутствие визуального ряда сполна компенсируется вербальным. Лейтмотивом фильма является знаменитый марш. Здесь Страна явлена именно в своей шири и самодостаточности. Ее четко обозначенный Центр (Москва) значим лишь постольку, поскольку сама Страна является Центром мира и притяжения. Можно сказать, что Страна выполняет роль Москвы. Здесь замкнутость, самодостаточность Страны переданы с удивительной силой: «Широка страна моя родная, / Много в ней лесов полей и рек, / Я другой такой страны не знаю…»; Страна простирается «от Москвы до самых до окраин»; известно также, что она «необъятна» и что ее «взглядом не охватишь». Если комедии Пырьева позволяют убедиться в этом непосредственно, то у Александрова, напротив, топика сжата до метафоры: глобус на американском поезде, увозящем «белую женщину с черным ребенком» от разъяренной толпы, переворачивается на Восточное полушарие; перед зрителем возникают знакомые контуры «необъятной страны»; камера движется в «сердце Родины», после чего глобус вновь увеличивается и оказывается игрушечным шаром, с которым играют морские котики на арене московского цирка.
Трудно, кажется, вообразить себе большее противоречие: песня о необъятных просторах Страны становится фоном картины, центральным местом которой является… цирковая арена, – пространство, еще более замкнутое и самодостаточное, чем театральная сцена. Движение в замкнутом круге арены возможно только вверх, потому и перемещения главных персонажей как настоящих героев происходят в этом – вертикальном направлении (в знакомом героическом векторе «вперед и выше») – «Полет на Луну» и «Полет в стратосферу».
Пространство цирка профанно, потому‑то настоящим вектором является движение по горизонтали. В отличие от «Веселых ребят», где главным было перемещение героев в культурном пространстве, движение по параллелям глобуса в «Цирке» имеет прежде всего политическое измерение: героиня надеется стать счастливой в СССР, отказываясь от денег, мехов, дорогих платьев и Калифорнии. Мир разделен на гомогенное несоветское пространство и гетерогенное советское. В первом – расизм, во втором – интернационализм, вершиной которого является знаменитая «Колыбельная», исполняемая последовательно русским, украинцем, казахом, грузином, евреем и, наконец, негром, одетым в красноармейскую форму и поющим ее по–русски, и объяснением: «В нашей стране любят всех ребят – черных, белых, коричневых» и т. д. – вплоть до «розовых в полосочку». Интернационализм «Цирка» именно довоенного образца: поющий колыбельную Михоэлс стал невозможным в 1949 году, как и негр рядом с русской женой (даже поющий по–русски), как и сама история любви русского к американке, после введения уголовной ответственности за брак с иностранцем.
Торжеством интернационализма является финальный проход героев по Красной площади в спортивных колоннах 1 Мая, в «День международной солидарности трудящихся». «Мэгги» превращается наконец в «товарищ Диксон». Выбор Александрова был на сей раз безошибочным (в связи с «Веселыми ребятами» его не раз упрекали в том, что на главную роль он выбрал Леонида Утесова, который, по оценке критика Юренева, «совершенно лишил образ веселого русского паренька… национального и социального содержания»[998]). Сергей Столяров как раз и явил собой требуемый синтез «советского интернационализма»: «счастье в СССР» иностранка обретает с героем, обладающим подчеркнуто русской внешностью (открытый в «Цирке», Столяров впоследствии и играл в кино героев русских сказок). Советскость в «Цирке» выглядит своеобразным экспортным вариантом русскости, подобно тому как у Пырьева русскость являлась экспортным вариантом себя самой. Потому‑то «странному русскому языку», на котором говорит в пырьевских лентах Марина Ладынина, в «Цирке» соответствует «странный русский», переходящий в «странный не–русский», на котором говорит у Александрова Любовь Орлова.
Где бы ни происходили события (на арене, в гримерной или в гостиничном номере), они прежде всего происходят в Москве. Площадь перед Большим театром, которая в «Веселых ребятах» символизировала не столько Москву, сколько сам выход джаза на академическую сцену, заменяется в «Цирке» Красной площадью. Александровская Красная площадь – объект иконический. Она дана здесь с таким темпераментом и настолько ярко, что осталась навсегда в ряду главных визуальных символов советской эпохи (например, движущихся тракторов на пырьевских полях). Красная площадь все время видна в окно гостиницы «Москва», где живет Мэри. Они как будто смотрятся друг в друга – страдающая героиня и главная площадь «необъятной страны». Так смотрят друг другу в лица русский Мартынов и немец Кнейшиц сквозь замерзающее окно, пока рисунок мороза не скрывает их. Если во втором случае между двумя мирами – еле скрываемая враждебность, то в первом – искренняя симпатия. Все несимпатичное, как и положено, сосредоточено на несоветском полюсе, к которому героиня уже как бы не принадлежит.
Несоветское пространство органично неспособно к восприятию «чужого», тогда как в советском, наоборот, – «никто на свете не умеет лучше нас смеяться и любить». Советское здесь самодостаточно, и потому Москва акцентируется в фильме не как центр, но как символ советского пространства. В соответствии с этим, фильм, начавшийся с вертящегося глобуса на американском поезде, завершается глобусом на советских гербах, проплывающих над Красной площадью. Сакральное пространство здесь – не Москва, а (прямо по–пырьевски) сама Страна. Центровка этого пространства еще предстояла Александрову. Чтобы создать центр, нужно развернуть пространство вовнутрь и значит – создать периферию.
Фильм «Волга–Волга» как раз и придал «необъятной Родине» требуемые объемность и динамику. Рождение периферии сделало пространство Страны центростремительным. Александров не обладал, подобно Пырьеву, «органикой безбрежности». Его пространственные решения всегда были «павильонными». Виктор Шкловский проницательно заметил это даже в «Волге–Волге» – наиболее пространственно разомкнутой картине Александрова: «в ленте «Волга–Волга» есть пароходы, а Волги мало. Перед Волгой показали нам Чусовую. Проходит на экране превосходно снятая, прекрасная река. По реке плывут плоты, на плотах пляшут самодеятельный канкан. Пляшут неплохо, но река уж очень хороша. Люди с сердцем иначе бы пели и танцевали, увидав такие берега. Сделано это неверно»[999].
«Сделано это» между тем единственно возможным для Александрова образом. Точнее даже, не «сделано», но органически рождено логикой спатиальной мифологии советской культуры 1930–х годов. Массовое перемещение героев из Мелководска в Москву, как и в «Веселых ребятах», не имеет явной цели (целенаправленно движение в Москву только бюрократа Бывалова, мечтающего о столице и все ближе подступающего к ней, передвигаясь по ступеням служебной лестницы). Для героев же Москва – прежде всего сценическая площадка, центр иного культурного пространства. Но в отличие от «Веселых ребят», это не просто сцена, но именно советская сцена (фильм не случайно вновь заканчивается «гербом» – президиумом, восседающим на сцене в национальных костюмах советских республик). В «Волге–Волге» произошел своеобразный синтез «Веселых ребят» с «Цирком»: от первого фильма перешла сюжетная мотивация; от второго – сюжетная семантика.
Два противостоящих друг другу пространства, как всегда, составляют основу александровского фильма – провинциальный городок и столица. Между ними – река, не разграничивающая, но соединяющая. Если соотнести эти топосы с сюжетом, Мелководск – завязка, столица – развязка, а все движение – на реке (это и буквальное движение героев из провинции в столицу). Но Мелководск, данный в фильме довольно подробно, населен, как заметил Шкловский, одними дворниками и официантами. Можно добавить, что он населен исключительно артистами, поскольку никого не занятого в самодеятельности, кроме Бывалова и его секретарши, в фильме нет. Можно поэтому предположить, что в Москву отправился буквально весь Мелководск – от дворников до милиционеров. «Москва» дана и вовсе условно – через речной вокзал и павильонную сцену с президиумом.