Описание самодостаточно. Но чтобы нарисовать картину Апокалипсиса, визуальный ряд не нужен. В конце концов возникает вопрос: а зачем вообще нужна карта? Карта в книге Михайлова – лишь повод для нарратора. Его книга ведь не только история, но и политэкономия социализма – та самая загадочная наука, которую по Михайлову и можно понять. Отсюда – столько мистики и литературности в книге «Над картой родины». Но, читая эту книгу, начинаешь понимать, что жанровый стык принципиально важен для реализации данной дескриптивной стратегии и обусловлен самой спецификой пространственной модели сталинской культуры. Не будучи самоценным, пространство на глазах переплавляется во время. Время поглощается пространством. Это какой‑то самопожирающий хронотоп.
Определенно, эта большая и толстая книга, описывающая советское пространство вместо карт, и является наиболее адекватной презентацией советских топосов. Как полагал Михайлов, «мысль просвечивает карту, и перед нашим внутренним взором за цветной ее плоскостью в трехмерном пространстве ложатся равнины, громоздятся хребты…». Здесь же – все наоборот: «мысль просвечивает» слова. Много слов. Настолько много, что за их «плоскостью» начинает мерещиться карта. Просто – надо уметь описывать, надо превращать пространство во время, географию – в историю, визуальный ряд – в вербальный. Так рождается, по Михайлову, «четвертое измерение».
И все же это не простое изображение утопической реальности «в ее революционном развитии». Как заметил Мишель Фуко, «дескриптивный акт есть по полному праву захват бытия, и, напротив, бытие не позволяет увидеть себя в симптоматических и, следовательно, существенных проявлениях без представления себя овладению языком, являющимся самой речью вещей»[948]. Рассказанная Михайловым «карта родины» является главным свидетельством реальности «Страны». Это основной продукт «Пространства–Слова». Побочным является дереализация одной шестой части суши.
За год до того, как Владимир Маяковский писал свой «Рассказ Хренова о Кузнецкстрое и людях Кузнецка», живописуя безбытность жизни энтузиастов строительства «стоугольного гиганта», и, прозревая будущее, утверждал, что «через четыре года здесь будет город–сад», в Москве, на территории бывшей сельскохозяйственной выставки, открылся первый в стране Центральный парк культуры и отдыха (ЦПКиО). Идея «города–сада» могла быть озвучена никак не ранее 1929 года[949].
Революционная культура с ее урбанизмом и отрицанием «буржуазного наследия» была безмерно далека от того идеала покоя, культуры помещичьей усадьбы и «дворянских гнезд», образом которых был сад. Его судьба была предсказана еще накануне вступления России в «эпоху капитализма» в «Вишневом саде» Чехова. Между тем сад остается архетипическим образом гармонии и совершенства: потерянный и обетованный рай представлен в культуре именно Эдемом. Менее всего революционная культура полагала себя наследницей этого «буколического идеала»: рай, потерянный при капитализме, возвращался искуплением первородного греха в постреволюционную, уже сталинскую эпоху. Ее начало отмечено тем самым переломным 1929 годом, когда советское общество вступало в «реконструктивный период», когда была, наконец, обещана «зажиточная, культурная жизнь». «Культурная» же жизнь без сада трудно представима. Нет поэтому ничего удивительного в том, что Маяковский, как «лучший, талантливейший поэт нашей советской эпохи», безошибочно уловил и проартикулировал новый идеал для рабочих Кузнецка, которые, лежа «под старою телегою», вряд ли думали о «городе–саде». Ошибся он, пожалуй, лишь в определении места: в новой культуре городом–садом предстояло стать прежде всего столице, и уж затем – Кузнецку.
10 июля 1935 года специальным постановлением СНК СССР и ЦК ВКП(б) был принят Генеральный план реконструкции Москвы. За годы реконструкции столица преобразилась, но новый ее центр – 416–метровый Дворец Советов – построен так и не был. Гигантское это сооружение, которое «будет видно за десятки километров, как маяк новой Москвы, ее архитектурный символ»[950], хотя так и осталось «невидимым градом Китежем» советской эпохи, было вписано в панораму Москвы. От него намечалось движение в новые дали: «Вдоль Москвы–реки на юго–запад, в сторону Ленинских гор, высоко поднятых над городом, обильных воздухом, зеленью, светом, будет расширяться Москва генерального плана. Одна из пробиваемых через весь город сквозных магистралей, мимо Дворца Советов и Лужников, мостами и тоннелями, перекинется через Москву–реку в Юго–Западный район. На Ленинских горах разбивается грандиозный ботанический сад Академии наук Союза ССР. На широких террасах, в тенистых рощах будет собрана флора всего Советского Союза»[951]. Ленинские горы слишком велики для одного сада. Однако сама идея использования этого естественного амфитеатра столицы «под сад» не только повторялась во всех проектах преобразования Москвы, но была вписана в широкое «зеленое строительство», основные направления которого и были закреплены в Генеральном плане реконструкции.
Здесь предполагалось: образование новых и расширение существующих бульваров и парков, создание двух новых, проходящих по всей территории города, озелененных колец: нового бульварного (по трассе Камер–Коллежского Вала) и нового паркового (связывающего существующие парковые массивы Москвы – Останкино, Сокольники, Измайлово, Введенские горы, Ленинские горы, Лужники, Краснопресненский парк, Петровский и Тимирязевский парки), создание вокруг города обширного лесопаркового защитного пояса в радиусе до 10 км из крупных лесных массивов, берущих свое начало в загородных лесах (эти массивы должны были быть связаны с городом зелеными клиньями). «Зеленое строительство» оказывалось тем архитектурным «пуантом», которым завершалось «кольцевание» Москвы. Радиально–кольцевой принцип организации столичного пространства, идеально соответствовавший центростремительному принципу власти, получал в «зеленых кольцах» полное завершение. Парк становился едва ли не образом всего города (уже к середине 1930–х годов общая площадь зеленых насаждений Москвы составляла около 3630 га. Из них 90 % составляли парки[952]).
Можно было бы смотреть на план озеленения столицы с точки зрения практической. В литературе о садово–парковом строительстве, обильно издававшейся в 1930–е годы, можно найти немало практических резонов для озеленения помимо художественно–эстетических – социально–бытовые, хозяйственно–производственные, противопожарные, шумозадерживающие, теплорегулирующие, ветрозащитные, пылезащитные и т. д. Тут, однако, оказывается, что, например, значение городской зелени в деле регулирования воздуха в городе преувеличено, а вывод о том, что на каждого жителя нужно 50 кв. метров зеленых насаждений, «не имеет того значения, которое ему обычно приписывается»: «Что касается кислородного баланса, то даже в закрытой комнате с людьми, спустя несколько часов, количество кислорода остается тем же, что и в наружном воздухе. Таким образом, при ближайшем рассмотрении городская зелень как регулятор состава городского воздуха соображениями этого рода не обосновывается»[953]. Нет пользы от зеленых насаждений и в смысле защиты от загрязнений промышленных предприятий: «Зеленые защитные зоны, проектируемые между промышленными предприятиями и жилыми районами города, могут иметь только весьма ограниченное пространство действия, осуществляемое лишь за счет поглощения деревьями некоторых газов. Обычные указания на то, что зелень будто бы способна задерживать все вредные аэрозоли, выделяемые некоторыми предприятиями, не подтверждаются»[954].
948
Фуко М. Рождение клиники. М.: Смысл, 1998. С. 150.
949
Идеи «города–сада» были весьма популярны в дореволюционной России (См.: Cooke Caterine. Le Mouvement pour la cite‑jardin en Russie. – URSS, 1917–1978: la ville, l'architecture // URSS, 1917–1978: la cittá, l'architettura. Paris: L'Equerre; Roma: Officina Edizioni, 1979. P. 200–232). С. Хан–Магомедов утверждает, что «концепция города–сада Ховарда оказала огромное влияние на эксперименты в области городского планирования уже в ранние советские годы» (Khan‑Magomedov Selim О. Pioneers of Soviet Architecture: The Search for New Solutions in the 1920s and 1930s. New York: Rizzoli, 1983P 271–340). Однако как в конце XIX века, так и в ранние советские годы не было ни возможностей ни сил не только для осуществления подобных проектов, но даже для их сколько‑нибудь практической постановки. Они не выходили за пределы архитектурно–планировочных фантазий и были сориентированы прежде всего на «гигиену рабочего жилья». См. также: Cooke Caterine. Russian avant‑garde theories of art, architecture and city. London: Academy Editions, 1995 (особ. гл. «Garden City modernism». P. 95–96); Cohen Jean‑Louis. La Forme urbaine du «Realisme socialiste» – URSS, 1917–1978: la ville, l'architecture // URSS, 1917–1978: la cittá, l'architettura. P. 140–171). Характерны в этом смысле контридеи «Соцгороду» – проекты деурбанизации Охитовича: в его плане децентрализированного города Парк культуры и отдыха становится центром, объединяющим новое «раздвинутое пространство». В особенности эти идеи стали популярны в 1930–1931 годах. Так, подмосковный Зеленоград как раз и воплощал идею перемещения городского населения в пригород (о проектах деурбанизации см.: Kopp Anatole. Town and Revolution: Soviet Architecture and City Planning 1917–1935. New York: George Braziller, 1970. P. 163–186).
950
Симонов Евгений. Наша Москва // На суше и на море. 1940. № 7. С. 7.
951
Там же.
952
См.: Долганов В., Коршев М., Прохорова М. Зеленое строительство в Москве. М.: Московский рабочий, 1938. С. 14.
953
Горман Б. С., Скоробогатый А. Ф. Зеленое строительство города. Харьков; Киев: Государственное научно–техническое издательство Украины, 1935. С. 8.
954
Там же. С. 16.