С конца 1950–х годов советская марка возвращается к портретному жанру, резко расширяется сюжетный диапазон (репродукции произведений живописи и декоративно–прикладного искусства), возвращается советская символика. Пейзаж если не уходит из марки вовсе, то занимает теперь определенно периферийное место в ней. Характер презентации пространства изменился.
Как показал Бенедикт Андерсон, процесс создания нации проходит по крайней мере три стадии: сначала происходит музеефикация и широко публикуются археологические разыскания со множеством иллюстраций; затем издаются роскошные книги и альбомы для более широкого потребления с видами реконструированных живописных руин, и, наконец, происходит массовизация, приближающая все эти визуальные образы к массовому потреблению и рынку именно в форме почтовых марок, открыток и т. д. Эта «политическая археология», как называет ее Андерсон, имевшая место едва ли не во всех колониальных странах и проводившаяся колонизаторами, фактически была воспроизведена в СССР (а Россия именно колонизировалась большевиками в процессе превращения ее в Советский Союз). Только на месте археологических разысканий (призванных создать историю страны и нации) был, скажем, индустриальный пейзаж (своего рода память об эпохе рождения нации), место роскошных альбомов заняли фолианты «ИФЗ» – история Беломорканала или строительства метро и, наконец, марки и т. п. Процесс этот был в высшей степени интенсивным. Как замечает Андерсон, «именно в этой бесконечной каждодневной воспроизводимости своих регалий раскрывает себя реальная власть государства»[919].
Как бы то ни было, марки 1930–1950–х годов отразили процесс трансформации пространственных представлений сталинской эпохи. Будучи неизмеримо более доступным видом «пропаганды и агитации», чем живопись, они не только отражали, но и формировали определенную спатиальную модель культуры. Марка не может «поразить зрителя», как картина или фильм. В автоматизме восприятия «знака почтовой оплаты» таится, однако, не менее мощный социально–преобразующий потенциал. Смысл целенаправленного воздействия на массовые «привычки сознания» состоял в советскую эпоху в том, чтобы снять культурность (искусственность) происходивших в стране социальных сдвигов. К концу сталинской эпохи новые исторические и пространственные реалии не воспринимались более как искусственно «сделанные», но именно как вполне естественные (и значит – легитимные). Рутинность восприятия «рамочных картинок» была своего рода знаком естественности предлагаемой ими картины если не мира, то по крайней мере Страны. Об отношениях с миром стоит сказать, пожалуй, особо.
В том нежном возрасте, когда интерес к маркам только пробуждается, каждый советский ребенок знал стихотворение «Почта» Самуила Маршака. Рассказывалось в нем о том, как письмо путешествовало по свету за «адресатом» и никак не могло его догнать. Оно шло из Ростова в Ленинград, с юга на север, потом разноцветные почтальоны с «сумкой на ремне» несли его по Берлину, и по Бобкин–стрит, и под пальмами Бразилии… А адресат, отвечали им, уже отбыл. Так и пропутешествовало это письмо по миру, «догнав», наконец, получателя, когда тот вернулся домой, в Ленинград. Это пустое кружение письма (а стихи Маршака, издававшиеся миллионными тиражами, всегда были ярко иллюстрированы, и разные марки на ярких обложках детских книжек не могли не поразить воображения ребенка) как будто отражает заключенную в советской марке пространственную модель.
Советская марка «по миру» не ходила. Ее «мировой потенциал» как бы дремал в ней на протяжении всей сталинской эпохи – советские люди ни в Берлин, ни на Бобкин–стрит, ни в Бразилию писем не отправляли. Марка представляла образ Страны – почти исключительно… самой стране. Эта тавтология действия заставляет «читать» марку как объект иконический. Изображенное на ней пространство самодостаточно. Окруженное рамой, оно замкнуто на себе (потому‑то основные коллизии, разворачивающиеся в сюжетах советских марок, зациклены на отношениях Центра и Периферии). Основное содержание советской марки – презентация топографической культурной мифологии – позволяет видеть в ней действительно символ новой топографии: заключенная в этом «знаке почтовой оплаты» информация о Стране оплачена вполне – она намертво впечатана в советский менталитет и проштемпелевана Историей.
Не то чтобы это к чему‑то обязывало историка культуры, не то чтобы заставляло заглядывать в какие‑то «закоулки». Речь идет лишь о пользе перелистывания старого альбома с марками.
В огромном ансамбле искусств, творивших сталинский Gesamtkunstwerk, кинематограф выполнял функцию структурирования пространства[920]. Общим является взгляд на сталинское культурное пространство как на пространство центростремительное. Установка эта рождена из общего представления о «тоталитаризме» как о системе всеобщей централизации. И действительно, не составляет труда показать, что, скажем, литература, архитектура, живопись создавали пространство по преимуществу центростремительное. Центр – травма сталинской культуры, «где все стягивалось к «вождю народов» и его «великой эпохе» и парадоксально приводило к скрытой экспрессии, экзальтации форм, быть может, и не замечаемой самими авторами, – к многочисленным шпилям и фиалам, энергично пронзающим небо, к гипертрофии декора и, наконец, к «пламенеющему ампиру» ВСХВ…» – отмечает историк советской архитектуры[921]. Вслед за ним то же мог бы сказать и историк литературы. Историку кино было бы, думается, сказать это нелегко, поскольку среди других видов искусств кинематограф выполнял компенсаторные функции (чаще всего, как и в архитектуре, «не замечаемые самими авторами»): кино, в частности, компенсировало сверхцентричность пространства, задаваемую другими искусствами.
Метажанр советского кинематографа 1930–х годов – «историко–революционный фильм». Именно здесь создавался последовательно не–московский миф – трилогия о Максиме, «Человек с ружьем», «Депутат Балтики», «Великий гражданин»… Это было так называемое «ленфильмовское кино», но и мосфильмовские картины, такие как «Ленин в Октябре» или «Мы из Кронштадта», играли ту же роль. Несомненно, что миф о Ленинграде как о «колыбели трех революций» был расписан и укоренен в массовом сознании именно «историко–революционным» фильмом. Но миф «города на Неве» создавался не только в «историко–революционном» жанре, но и в собственно «историческом» (достаточно вспомнить «Петра Первого»). Как известно, миф о «двух столицах» никогда не поощрялся в сталинской москвоцентричной культуре. В особенности это относится к послевоенному десятилетию, когда борьба на вершинах партийной власти привела к свержению «ленинградской группы», патронируемой Ждановым. В это время в советском кино безраздельно царит другой жанр – «биографический фильм». Какой видим мы российскую столицу в «Адмирале Нахимове», «Адмирале Ушакове», «Михайле Ломоносове», «Кутузове», «Суворове», «Тарасе Шевченко», «Мусоргском», «Глинке» и др.? Действие почти всегда протекает далеко от Петербурга, каковой является (в его столичном качестве) городом дворцовых интриг, тупости (всех – от царя до вельмож), иностранного засилья, антипатриотизма (важный аспект в эпоху борьбы с «низкопоклонством» и «космополитизмом») и прочих зол. «Город на Неве» уже не «колыбель революций», но «могила царизма», хотя знаки поменялись, центрированность осталась той же – не московской.
Фильм же о Москве в 1930–е годы так и не был создан (не был реализован проект Эйзенштейна, не увидел экрана фильм Медведкина «Новая Москва»). Не был он создан и в послевоенные годы (характерно, что из задуманной серии послевоенных фильмов на сюжеты «десяти сталинских ударов» были созданы фильмы о битвах за Сталинград, Крым, Берлин, но Москва так и осталась обойденной). Структурированное в сталинском кино пространство не только не назовешь «москвоцентричным», его иногда трудно назвать даже центрированным. Кинематограф 1930–х был занят созданием «периферии».
919
Anderson Benedict. Imagined Communities: Reflections on the Origin and Spread of Nationalism. London: Verso, 1991. P. 182–183.
920
См.: Bulgakowa Oksana. The Spatial Figures of Soviet Cinema in the 1930s // Evgeny Dobrenko, Eric Naiman (Eds.). The Landscape of Stalinism: The Art and Ideology of Soviet Space.
921
Кавтарадзе Сергей. «Хронотоп» культуры сталинизма // Архитектура и строительство Москвы (Зодчий). 1990. № 12. С. 8.