Изменить стиль страницы

Наступал восьмой день войны…

— Хлопец, а хлопец! Не знаю, как по имени чествуют тебя. Проснись!

Маринин открыл глаза и увидел над собой хозяина дома.

— Иди глянь в окно. По дороге кого-то несет. Может, упаси господь, немцы? — озабоченно промолвил он.

Приковыляв к окну, Петр увидел, как с пригорка к селу по размокшей за ночь дороге медленно спускались бронетранспортеры с пехотой и машины.

— Немцы!

Оберегая раненую ногу, Маринин быстро оделся. Его обмундирование было выстирано, высушено, отремонтировано и отглажено. Хозяин пытливо смотрел на Маринина, который прятал под гимнастерку знамя.

— Куда пойдешь?

— Наверное, в поле, а там в лес.

— Негоже. С твоей ногой далеко не ускачешь. Ступай за мной.

Пришли на гумно.

— Лезь к стенке, за сено!

Маринин втиснулся между сеном и бревенчатой стеной гумна. В нос ударил запах моха, прелой соломы и мышиного помета. Энергично пошевелив плечами, раздвинул сено и сделал пещерку. Пощупав пальцами стену, догадался, что мохом законопачены щели между бревнами. Из одной щели Петр выковырял мох и начал смотреть на улицу, где вот-вот должна была появиться колонна врага.

Но фашисты остановили свои бронетранспортеры и машины на околице. Солдаты спешились и разошлись по хатам, сгоняя народ на окраину. Над селом висели лай собак, кудахтанье кур, визг поросят. Иногда трещали короткие автоматные очереди. Враги хозяйничали.

Через полчаса на улице, как раз против гумна, где нашел убежище Петр Маринин, собрались женщины, старики, подростки. Толпу крестьян оцепили автоматчики.

Перед людьми появился офицер — маленького роста, с узкими серебряными погонами на мундире.

— Мы пришель вас освободить, — сказал он, — вы нас будете встречать. Мы вас будет фотограф. Поняль?

Крестьяне угрюмо молчали.

— Вы нас будет встречать клеб, соль. Поняль?

Из толпы вышел высокий старик — в капелюхе, сапогах, суконном армяке. Пошлепывая палкой по раскисшей дороге, теребя рукой бороду, он промолвил:

— Понять-то понял, гражданин немец или как там тебя. Но вот что понял? Если слушать тебя — значит, стыд под каблук, а совесть под подошву?

— Никс подошву, никс! Клеб, соль… — распинался гитлеровец, приподнимаясь на носках, словно стараясь казаться выше. — Мы будем фотограф делай.

Решив, что крестьяне не могут его понять, офицер отдал распоряжение солдату. Тот быстро побежал в дом, в котором Маринин провел ночь, и через минуту вынес оттуда большую круглую буханку хлеба, вышитый рушник и солонку.

Взяв у солдата хлеб, офицер подошел к крестьянам.

— На, матка, клеб, — гитлеровец сунул буханку в руки пожилой женщине и вытолкал ее на середину улицы. Женщина испуганно смотрела на офицера, не зная, что делать ей с хлебом.

— Дожила, Меланья, врагов хлебом-солью встречаешь! — промолвил из толпы тот же высокий старик.

Не успела Меланья ответить, как где-то над крышами соседних домов грохнул выстрел. По селу опять залаяли собаки. Офицер, намеревавшийся было положить Меланье на руки рушник, упал. Меланья вскрикнула и бросилась в толпу, уронив буханку в грязь.

Загалдели, забегали солдаты. На околице фыркнули моторы бронетранспортеров.

Оправившись от испуга, поднялся офицер. Стряхивая грязь, он что-то взволнованно говорил солдатам, указывая пальцем на буханку. Потом поднял хлеб и внимательно осмотрел в нем след пули.

Крестьяне, пораженные таким «чудом», затаив дыхание смотрели на гитлеровцев. Только одна старушка крестилась и шамкала:

— Слава тебе господи… Хорошая примета, хорошая. Не есть им нашего хлебушка! Горький он будет для них, с дымом, с огнем, как эта буханочка…

В щель Петр видел, что солдаты начали шнырять по селу, обыскивая дома, сараи, огороды. Надеялись поймать стрелявшего.

Но поиски были тщетны. Тогда, отделив от толпы крестьян человек двадцать мужиков и баб, фашисты окружили их плотным кольцом.

— Всем остальным ушель! — объявил офицер. — Через десять минут будем стрелять заложников, если не приведете того, кто нас стрелял.

Крестьяне не двигались с места. Толпа словно онемела. Десятки пар глаз напряженно, недобро смотрели на гитлеровцев.

— Ну, пшоль! — закричал офицер.

Солдаты принялись расталкивать, разгонять людей.

Маринину из своего убежища хорошо были видны крестьяне-заложники. Одни были угрюмы, сосредоточенны, другие растерянно смотрели по сторонам, третьи, казалось, спокойно посасывали люльки. Женщины, утирая слезы, теснились отдельной стайкой.

До сих пор Петр Маринин, наблюдая за тем, что происходит на улице, не мог остановиться ни на одной мысли. Смотрел, стараясь расслышать слова, и чувствовал, что его руки и ноги онемели, сделались непослушными, а где-то в груди сосало, щемило. Казалось, там образовалась какая-то непонятная пустота, и было очень тяжело, тяжело так, что мозг отказывался мыслить, а перед глазами плыли темные пятна, в ушах нудно гудело.

Когда гитлеровцы отделили от толпы крестьян группу мужчин и женщин, Петр понял, что сейчас произойдет что-то ужасное, непоправимое. И стало мучительно больно, стыдно, досадно от своей беспомощности. И страшно оттого, что он оказался в тылу врага, хоть и на своей земле, оказался один, без товарищей, без патронов (в магазине трофейного автомата осталось два патрона), раненый, и не было у него твердого понимания, что он должен делать, как поступать. Петр знал одно: он ни за что не снимет с себя военной формы, не смирится со своим положением… Нужно что-то делать. Но что?.. Главное — не попасть в руки фашистов…

Внимание Петра отвлек появившийся на улице красноармеец. Опираясь на винтовку, он прыгал на одной ноге. Вторая нога — вся в бинтах. Сквозь них выступили пятна сукровицы. Правая рука также забинтована.

Приблизившись к офицеру, красноармеец промолвил хриплым слабым голосом:

— Я стрелял, людей отпустите. — А затем повернулся к крестьянам, как бы извиняясь, добавил: — Один патрон для себя берег… Увидел гада, не удержался. Жаль, что промахнулся. Левой рукой несподручно стрелять.

Офицер с некоторым страхом смотрел на красноармейца, потом повернул его к себе спиной и, подняв пистолет, выстрелил в затылок…

В середине дня, когда гитлеровцы уехали из села, двустворчатые двери гумна скрипнули, и появился хозяин, неся в руках глиняную крынку. За ним, виляя хвостом, плелся рыжий пес. Хозяин был молчалив, угрюм. Косматые, густые брови сдвинулись над переносицей. Из-под них смотрели затуманенные горем глаза.

— Снимай тряпки с болячки! — потребовал сердито.

Маринин поднял удивленный взгляд.

— Снимай, снимай. Лекарь пришел… — И старик потрепал рукой рыжешерстную собаку. — Тебе, товарищ командир, засиживаться в селе нечего, а с такой ногой далеко не уйдешь.

Хозяин сел и поставил рядом на сено наполненную чем-то крынку.

Петр начал разбинтовывать ногу.

— Ты слышал такую притчу: «Заживет, как на собаке»? — спросил старик.

— Слышал.

— А вот скажи, почему на собаке рана быстро зарастает? Не знаешь?

С этими словами старик поднял крынку и наклонил ее. На разорванную ногу Петра полилась густая холодная сметана. Собака завиляла хвостом и начала облизываться.

— Лижи, рыжий, не жалко. — Старик взял собаку за ухо и подтащил к сметане. Пес начал лакать языком, а затем вылизывать ногу, рану…

— Так разочка три в сутки полечит, и завтра-послезавтра от твоей болячки останется только рубец, — пояснил хозяин.

Петр старательно перебинтовал ногу, а хозяин все молчал, уставив отсутствующий взгляд в угол сарая.

— Что же делать? Как жить будем? — наконец прервал молчание старик. Нельзя же ему, идолу, спуску давать.

Петр ждал этого вопроса. Конечно, он же политработник, представитель партии в армии, и кому, как не ему, правильно разбираться в происходящем. Он обязан сказать этому суровому и доброму старику, что надо делать. И Петр уверенно произнес:

— Видали, как они сегодня с красноармейцем? То же и с ними нужно. Стрелять надо.