Изменить стиль страницы

Местность эта испокон веку называлась Телячьим Бродом. Ни в одном официальном документе такого названия, разумеется, нет: у нас не любят оставлять народные названия, особенно если звучат они с насмешкой, и обязательно переназовут, переиначат как-нибудь так, чтобы они ничего не говорили ни уму ни сердцу. Я, признаться, даже и не знаю, как теперь зовут эту местность, и прозываю ее по старинке.

Но что верно, то верно: телят теперь на речку не гоняют. Приречная пойма распахана под капустное поле. Брод заезжен тракторами и автомобилями. Бережок обезображен, а речка погублена асфальтовым заводишком. День и ночь дымит он, грохочет, скрежещет железом, возвышаясь над речкой безобразным чудовищем, окунувшим в воду черный вонючий свой язык. Что-то не слыхать пока про могучего витязя, который отсек бы голову безмозглому губителю: то ли лень обуяла, то ли равнодушие. Живет Змей Горыныч, дышит мазутной гарью, полыхает во тьме осеннего вечера утробным огнем, нарушая тишину грохотом и визгом. Стонут люди, жалуясь на притеснителя, пишут куда надо бумаги, а витязя все нет и нет.

Когда осенью созревает капуста, возят ее из-за речки с утра до вечера на грузовиках, на тракторных прицепах и на самосвалах. Дорога с пойменного луга до самого брода бывает в эти дни белой от раздавленных кочанов, падающих под колеса на ухабах. Гибнет ее здесь великое множество. А те побитые кочаны, что валят в кучи на плодоовощных базах Москвы, гниют под дождями, преют под собственной тяжестью. Научные сотрудники московских НИИ, пригнанные на подмогу, трудятся на холоде, очищая их от гниющих листьев, терпят брань обнаглевших работниц баз, взявших на себя роль злобствующих надсмотрщиц. Но первый морозец ударит ночью, скует мокрые сетки и капусту в них. И опять аврал, опять младшие и старшие научные сотрудники обдирают мороженые кочаны, зачем-то выращенные на пойменном лугу возле Телячьего Брода.

На лугу этом когда-то с весны до осени паслись стада, а еще раньше — гурты пригнанной с юга, отощавшей в дороге скотины. Набирала до первой пороши потерянный вес, входила в тело на сочных кормах, прежде чем попасть на московские бойни, до которых отсюда один дневной перегон.

А нынче — капуста до самого горизонта! Хрустят снегом под ногами раздавленные кочаны, вымостив собой обводную дорогу. Холодный воздух остро пахнет свежей капустой…

В ту осень меня донимала хандра, и все, на что бы я ни смотрел, виделось мне в черном цвете. Работа валилась из рук. Жить стало невмоготу. Это порой случается даже с самыми крепкими людьми, осененными вдруг смутной идеей гибели всего сущего на земле, от которой они никак не могут избавиться. Сила их улетучивается, а будущее, только что казавшееся лучезарным, сворачивается, как береста, взявшаяся огнем, и горит, потрескивает, чадит черной копотью. Ничто тогда не радует, ничто не приносит облегчения, а былые удачи кажутся обманными. Впереди только смерть, разрушительная ее сила, от которой никому нет спасенья, черви в черепе, черные провалы глазниц…

Все это в полную меру вкусил я в ту осень, пропадая в мрачной тоске, и если бы не случай, не знаю, во что бы вылились тогдашние мои страдания. Смешно вспоминать, но тогда я страдал, как отвергнутый юноша, думающий о самоуничтожении. Не только духовных, но и физических сил не хватало, чтобы просто двигаться. Я считал, что все для меня кончилось и никогда уже ко мне не вернутся былые радости.

Случай же столкнул меня с душой такого же пропадающего в тоске, отчаявшегося существа, и, как ни странно, чужое это отчаяние, в котором я увидел свое собственное, встряхнуло меня. Я понял вдруг, что вовсе не одинок на этом свете. Мои добрые друзья, окружавшие меня заботой и старавшиеся развеселить, не могли сделать и сотой доли того, что сделал для меня этот страждущий, с душой которого как бы переглянулась моя душа и воскресла.

Приятель мой, страстный рыболов и охотник, как-то сказал мне по телефону:

— Купил себе дом. Дорого, но зато близко. Жуткое дело! Прежний хозяин жил и ничего… Умер… Никто не отобрал. Нужна прописка, понимаешь? А я купил у покойника, который тоже не был прописан, одна лишь страховка на дом. Понял теперь?

Я разозлился на него, потому что терпеть не могу этих штучек: «купил у покойника»… Какого черта разыгрывать из себя дурака, если и так не отличаешься умом… Что-то в этом роде я ему и высказал в трубку, но он рассмеялся и стал уговаривать, чтобы я месячишко пожил в этом доме, потому что вместе с домом ему досталась и собака, а времени у него теперь нет, да и собака старая, привыкла к дому, жалко выгонять, а в Москве у него и так лайка, которая, конечно же, из ревности загрызет старушку.

Я знал его собаку, она и в самом деле могла загрызть кого угодно. Но я опять наорал на него, что он-де не обо мне думает, а о собаке, которую надо кормить, что на меня ему наплевать, что ему нужен лишь сторож. Но в конце концов неожиданно для самого себя крикнул в отчаянии, что согласен наняться в сторожа и в собачьи няньки. Когда же узнал, что деревня расположена поблизости от Телячьего Брода, утвердился в своем обещании и через два дня переехал. То есть домовладелец заехал за мной на машине погрузил мои вещи и выбросил меня с ними рядом с деревянным домом в три окошка, под которыми росли еще не облетевшие кусты сирени.

Дождик моросил в этот день; приятелю хотелось уехать засветло, он торопился. Правда, кое-что он мне объяснил: где магазин, где телефон, где амбулатория…

— Там дрова, — говорил мой приятель, — вот печка, а там, за печкой, бумага на растопку…

— А где же собака?

— В конуре на цепи…

— И тебе не стыдно?! На цепи! Сейчас же, аферист, приведи ее сюда и познакомь со мной!

— Я сам с ней незнаком! — заявил оскорбленный домовладелец, махнул рукой и, не дав мне опомниться, уехал.

— Сукин сын! — крикнул я чуть ли не со слезами — все-таки рассчитывал на прием, на какой-нибудь горячий чай… Как же иначе?! — Хоть бы велел взять горячий термос!

Крик мой утонул в сумерках пустого, промозгло-холодного дома, где все показалось враждебным мне и захватанным чьими-то жирными руками. Все углы словно бы лоснились в голом свете одинокой лампы под потолком.

— Аферист! — опять воскликнул я. — Даже не сказал, как зовут собаку! Живодер!

Я понял, что сглупил, согласившись на эту убогую жизнь. Сердце мое бешено заколотилось, страх перед неизвестностью помутил рассудок, и я решил, пока не поздно, уехать домой. Московская квартира показалась мне отсюда роскошной, каждая вещица в ней драгоценной, и я, привыкший к теплому освещению торшера или настольной лампы, которые высвечивали для меня письменный стол или журнальный, за которыми так приятно было когда-то работать, чуть было не сиганул через окошко из мертвого этого дома. Заперев дом трясущимися руками, сбежал по ступенькам крыльца, помня сквозь дикий испуг, что до станции отсюда километра четыре или пять. На улице было еще светло, хотя и очень пасмурно. Я вполне успевал до темноты и направился было к калитке, но какая-то сила задержала меня и заставила оглянуться.

Из черного проема конуры на меня смотрела собака. Именно ее взгляд я и почувствовал затылком, именно он и остановил меня.

Сощуренные ее глаза в слабой надежде слезились старческой немощью. Большая голова, скуластая, беспородная, с толстыми, на хрящах висящими ушами, приподнялась, звеня цепью, словно собака увидела или учуяла сострадание в моем сердце. Седые брыли ее растянулись в улыбке, и собака выкарабкалась из конуры. Была она статью своей и цветом отдаленно похожа на русскую гончую, с черным чепраком и рыжеватыми подпалинами. Грудастая и прочная, на костистых ногах, она встряхнулась, и, заколотив по гачам жестким хвостом, радостно, звучно зевнула и, поскуливая, запросилась ко мне, видимо, по-своему, по-собачьи, вычислив меня, уловив во мне жалость.

Пришлось отстегнуть карабин, и, когда собака набегалась, позвал ее в дом; она послушалась с превеликим удовольствием.

Конечно, она была голодна, но не настолько, чтобы есть пустой хлеб. От нее сильно запахло псиной, когда она улеглась напротив горячей печки. А печка гудела, трещала сухими дровами, капая, как раскаленным металлом, красными углями сквозь колосники в золу поддувала. Собака давно уже не испытывала такого блаженства, и, когда я отворял топку, она чутко открывала огненно-красные, дрожащие глаза, в которых отражалось бушующее пламя, и сквозь дремоту улыбалась, будто ей снился счастливый сон.