Изменить стиль страницы

Для всех моих цветов в доме Наварзиных не нашлось достаточно места, я своим подарком вызвал переполох — сирень пришлось пока оставить в ванне. Ветви ее с тяжелыми гроздьями невесомо плавали в зеленоватой воде и казались мне самыми красивыми ветвями сирени, какие я когда-либо видел прежде, хотя в моей деревне, куда я не успел съездить, она цвела не хуже.

Мария совсем сошла с ума! Когда мы остались в ванной комнате одни, она обняла меня и поцеловала в губы. С этого момента от меня пахло французскими ее духами, запах этот мучил меня, как будто я был клеймен неистребимым ароматом и каждый мог теперь догадаться о происхождении тончайшего благоухания, исходившего от моей одежды.

В доме собрались, как я понимал, главным образом друзья Марии или, во всяком случае, люди, которые знали Марию лучше, чем ее мужа. Наварзин внимательно приглядывался к каждому из них, вежливо отвечал или спрашивал, и по всему было видно, что с некоторыми из них он познакомился только сегодня. Хотя понять этого человека мне так и не удалось до конца: вполне возможно, что я и ошибался и все его гости были давними друзьями, любили его и, зная манеру поведения своего друга, уважали эту особенность Наварзина. Всем им было лет по двадцать пять, и выглядели они молодцами: я откровенно любовался ими, словно бы своими младшими братьями.

В сумерках, когда в комнате включили все светильники и по квартире поплыл запах кофе, гости возбужденно разговорились, и я с завистью вслушивался в неведомые мне радости незнакомцев, двое из которых, как я понимал, с жаром обсуждали своего бывшего, видимо, руководителя.

— Помнишь, а? — азартно спрашивал белокурый красавец с полупрозрачными серебрящимися усами и такой же бородкой. — Если электронный блок собран и сразу работает, значит, он неправильно рассчитан и неправильно собран. Во логика!

Засмеялись оба, с полуслова понимая друг друга и еще что-то такое, что для меня навсегда останется тайной. Другой умиротворенно говорил, поглядывая выпученной синевой глаз на своего друга:

— А ему больших знаний и не требовалось. Ну что он там по образованию… телефонщик. А когда уходил, я плакал. Слезы лил. Буквально. Как он хорошо знал людей и понимал их работу! Вот я, например, разработчик. Он что? Он понимал: подгонять меня нельзя. Понимал, что можно, например, сказать: ты медленно копаешь, пота мало… А как, например, скажешь: ты медленно думаешь? Он это хорошо понимал.

— Человек был! Я тоже очень жалею.

— Такие люди все и двигают. И вот смотри: ушел, а за собой никого не потянул. А то ведь как: предприятие работает, коллектив сложился, все хорошо. Уходит руководитель, у него, конечно, вакансии на новом месте, он и тянет туда своих, и наплевать ему на старый коллектив — рушится, и черт с ним. А этот нет. Ушел один. Красиво!

— Умница человек. Его все у нас любили. А теперь отчетов — марафон!

Я слушал их, завидовал, как можно завидовать счастливым людям, и не уставал любоваться красотой одного и некрасивой породистостью другого, понимая себя сиволапым рядом с этими аристократами, интеллект которых протянулся своими щупальцами в какую-то такую сторону человеческой деятельности, какая мне вовсе неизвестна и даже не снится.

Струящаяся женщина с вычурной прической, которая черным крылом закрывала один глаз, отчего смотрело это создание на мир как бы боком, как бы через монокль, села на подлокотник кресла рядом с белокурым, попросила «хорошенькую сигарету» и, откинувшись, заложила ногу за ногу.

— У тебя есть, я знаю, — сказала она, протягивая ломкие пальцы худой руки.

— Ты разве куришь? Что-то не замечал.

— А что? Длинная нога, длинная рука, длинная сигарета… Иногда.

На меня они, увы, не обращали никакого внимания, а мне хотелось, чтобы эти самонадеянные люди узнали, как нравятся мне они и как мне хочется быть с ними. Одна лишь Мария одаривала меня иногда долгими, нежными взглядами, подбадривая и выводя из душевного оцепенения, в каковом я невольно пребывал, чувствуя себя в этот праздничный день Наварзиных чуть ли не лазутчиком в стане врагов: только и делал, что притворялся.

Но именно в этот день я и о Марии задумался, не понимая ее роли во всей той праздничной суете, какая царила в доме. Ни музыки, ни танцев, ни пения — ничего этого, конечно, не было у Наварзиных, но все равно, однако, чувствовалась та самая суета, которая кружит людям головы, томит душу неисполненными желаниями, спирает сердце радостным ожиданием чуда, как это бывает только в юные годы.

Гости — а их было человек десять — говорили о делах, а я, ничего почти не понимая, любовался неясным, но явным их аристократизмом, заметным даже и в том, как и с каким выражением, с какой интонацией эти люди говорили о делах, бравируя своими знаниями. На моих глазах происходил словесный турнир современных рыцарей, оружие которых — блистательный ум, профессиональная выучка и обостренное внимание друг к другу. Удары их были направлены в ту область общественного нашего устройства, которая своим бюрократическим цинизмом тормозила науку и прогресс вообще, грозила бедой. И удары эти были беспощадны, ибо наносили их остроумные, насмешливые, знающие люди.

Я был радостно возбужден вместе с ними, как будто тоже участвовал в разоблачении косности бюрократов, прикрывающихся расхожей фразеологией общих мест и общих слов… И казалось нам всем, что мы ворвались в блиндажи этих крепко и прочно засевших на перекрестках науки и культуры демагогов и в рукопашной схватке уже одержали верх над ними, освободили пути от нагромождений, очистили завалы и теперь все вместе празднуем свою победу. Все мы очень остро чувствовали свой верх, свою справедливую силу над силами мрака, пока нас всех не отрезвил ледяной голос Наварзина.

Он прозвучал в нестройном хоре голосов как удар грома, заставив всех разом замолчать.

— Курица запела петухом, — говорил он механическим голосом. — Первый и последний раз.

Он стоял в дверях, скрестив руки на груди, которые безукоризненно белели на пурпурно-красной рубашке, сшитой, видимо, на заказ, потому что я, например, нигде не видел таких в продаже. Лицо его, более бледное, чем обычно, оставалось бесстрастным, и только глаза приобрели вдруг сизый, дикий цвет.

Никто не мог понять, к кому именно обращался этот большой и очень сильный человек, хотя каждый невольно подумал о себе, потому что слова его прозвучали так, будто он хотел выразить свое презрение к нашей радостной болтовне, будто он со своих высот презирал нас за то, что мы столь страстно ведем бой с ничтожествами, тратя порох не по делу.

— Ей рубят голову, — хрипло добавил он и медленно повел головой, точно его мучила нестерпимая боль и он боялся резких движений, приносящих страдания.

У меня все похолодело внутри от предчувствия страшной беды: мне почудилось, что взгляд его, гасящий радость, затмил вдруг и во мне весь свет, смутил мой разум и лишил воли. Я сидел без движения, точно парализованный, и с ужасом ждал своей участи.

Мария поднялась и рыжей тенью прошла через всю комнату, теребя пальцами жемчужное ожерелье, которое она, помнится, называла маргаритовым. Опустив голову, она вышла… Я заметил испуг в ее глазах и ненависть маленького зверька, покорившегося силе. Не помня себя, с перехваченным горлом я гаркнул вдруг с небывалой злобой, захлестнувшей меня:

— На что вы намекаете?! Вы… как вас по батюшке?

Наварзин с неожиданным удивлением взглянул на меня, пожал плечами и спокойно ответил, поражая своим хладнокровием и назидательным тоном, с каким он обратился ко мне:

— Я никогда ни на что не намекаю. Намек — удел интригана. Я не пользуюсь этим. А зовут меня Станиславом Александровичем.

Я смешался, мой запал бесследно исчез, как если бы мне щелкнули по носу и уличили в непристойности.

— За что вы ее так? — сказал я с досадой тем жалким голосом, каким обычно обезоруженные ищут примирения с сильными.

— Что с вами? — строго спросил Наварзин. — О чем это вы?

Я огляделся, ища поддержки у гостей, но увидел, что каждый из них, глядя на меня с укоризной, угрюмо возмущен моим поведением — люди хмурились, а некоторые даже покачивали головой в знак осуждения.