Алина вытерла слезы. Она успокоилась и не хотела лгать себе. Да, смерть Клары явилась огромным и нежданным облегчением. Она боялась теперь одного, не слишком ли страдает Шемиот? Конечно, он должен терзаться сожалениями, воспоминаниями, ведь все же, по слухам, он был близок к покойной… Ах, не нужно оставлять его одного…

Она робко протянула руки:

– Возьмите меня с собою… умоляю вас…

– Куда? В имение?… Но это безумие… Что вам вздумалось?

Она молчала.

– Вы скомпрометировали себя, Алина уже в первый раз… вас заметили на станции… о вас болтала дворня… А теперь, когда Клара только умерла… Нет… нет…

– Но мне безразлично, что скажут на вашей станции, – возмутилась она, все равно… я хочу быть около вас в такие минуты.

– Какие минуты, Алина?… Вы сентиментальны… стыдитесь, я умею переносить неприятности.

Видя его спокойным, обычным, она тоже улыбнулась. Да, конечно, он мужчина.

Шемиот остался завтракать, про себя забавляясь растерянностью Алины. Теперь она будет ломать голову над вопросом, почему он не хочет ни жениться, ни сблизиться с нею.

Войцехова умышленно медленно служила им. Чтобы не звонить ей, Алина вставала и брала нужное с серванта. От ливня в столовой были сумерки, поблескивал только хрусталь на столе.

Шемиот спросил о Христине. Как она и что? Она по-прежнему внушает ему глубокую антипатию, но, если Юлий потерял голову, пусть берет ее и жены – он мешать сыну не станет. Для него важнее сохранить его привязанность и уважение.

После десерта они перешли в кабинет.

– Помните весну, Алина?… Мы здесь сидели очень дружно… вы рассказывали мне о своем детстве… и была гроза…

Она схватила его руки и покрыла их поцелуями:

– Помню ли я… помню ли я…

Он отнял руки, отступая, чуть-чуть манерный, мгновенно молодея:

– Успокойтесь, Алина… вы мне льстите… я стар…

Она говорила, говорила… о любви, о тоске, о том, что нужно что-то выяснить между ними, что-то объяснить, чему-то положить конец… И все сводилось к тому, как ей хочется поехать к нему в имение.

Лицо Шемиота было непроницаемо. Но он внимательно смотрел на Алину. Она ему нравилась сегодня гораздо более, чем обычно. На ней было простое платье, дымчатое либерти, вышитое белым стеклярусом, плечи, грудь, рукава из белого шифона. Она надела только нитку жемчуга, не крупного, но ровного, розового, который казался Шемиоту теплым.

Так как он молчал. Длина совсем потерялась:

– Побраните меня… я безумна… я смешна… побраните меня…

Он заметил холодно:

– Вы заслуживаете строгого выговора, это правда… вы ведете себя эксцентрично… почти истерично… я прямо-таки неприятно поражен… Я настойчиво предлагаю вам подумать о вашем поведении. – Он помедлил. – Алина… Иначе…

– Иначе?… – переспросила она Шемиота.

Иначе я накажу вас, – ответил Шемиот. Он даже удивился эффекту своих слов. Из бледной она сделалась пунцовой, из пунцовой снова бледной и не поднимала на него глаз.

После паузы он продолжал:

– Кто наказывает, тот любит. Это аксиома. Вы мне дороги, Алина… я забочусь о вас… я не допущу, чтобы вы сами себе коверкали жизнь… Разве я не ваш друг?… Я готов прибегнуть к самым суровым мерам, но я не позволю вам быть смешной, жалкой женщиной. Повторяю, еще одна выходка… и я накажу вас…

– Простите меня… простите…

– Сегодня я прощаю… последний раз…

И он торопливо удалился, не желая ослабить впечатление этой сцены.

Алина еле дотащилась до дивана. Она бросилась ничком и спрятала лицо в шелковой подушке, оборки которой кололи ей щеки. Стыд сжигал ее. Он сказал ей ясно: «Иначе я накажу вас». Он сказал как человек, который знает, что говорит и делает:

– Иначе я накажу вас.

Крошечный эпизод из ее детства всплыл перед нею. Однажды по случаю дурной погоды ее не пустили гулять, а оставили играть в зале. Он был огромный, прохладный и торжественный, с круглой эстрадой из светлого дерева, с высокими зеркалами и столиками из драгоценной мозаики. Здесь же на большой картине императрица Мария-Луиза обнимала маленького римского короля. Оставшись одна, Алина стремительно закружилась по паркету, на который лег тончайший слой пыли, посмотрелась в каждое зеркало по очереди и удивилась тоненькой девочке с синими глазами и поясом под грудью. Потом она бросилась ничком на медвежью шкуру, декламируя стихи и посылая воздушные поцелуи в пространство. Но сейчас же она вскочила как ужаленная, с бьющимся сердцем. Она вспомнила, что в такой же позе она лежит на кушетке мисс Уиттон. Она закричала, она заплакала, она согнулась от щекотания в своем теле.

Теперь взрослая Алина, думая о наказании Шемиота, также согнулась и также вся затрепетала от нервного щекотания, стыда, страха и ожидания. Она спрятала лицо в шелковую диванную подушку, сборки которой кололи ее щеки.

Он посулил ей наказание… Как это будет? Не окажется ли он чересчур мягким? Не испугается ли он ее криков? Она не могла тронуть слезами мисс Уиттон, а его? Будет ли он наслаждаться ее стыдом и болью? Положит ли он ее на кушетку или на колени? Или он велит ей самой лечь и поднять платье? Позволит ли ее рукам быть закинутыми за голову, или же он возьмет их в свои? Велит ли он молчать? Будет сечь он быстро, резко, или с паузами, как мисс Уиттон? О, Боже! Она сходит с ума. Боже, сжалься надо мною!…

Она начала рыдать, проникаясь иллюзией, что ее сечет Шемиот, вся в поту, несчастная, безумная и сладострастная.

Последующие дни Алина переживала отчаяние. Она не выходила из спальни, не одевалась, не причесывалась, вынула штепсель телефона, запретила принимать Христину. Она только теперь поняла, да какой степени тайно ждала смерти Клары. Но вот эта несчастная умерла, и ничто не изменилось. Шемиот живет в имении. Юлии ухаживает за Христиной. Витольд бредит Потоцкой. А она, Алина, она плачет днем и ночью.

Как– то раз совсем неожиданно Войцехова доложила через запертую дверь, что Щурек требует расчета. Господин Шемиот снова в городе, и Щурек хочет проситься к нему обратно.

– Прогоните этого идиота, – закричала Алина в неистовстве.

До вечера она вздрагивала при каждом звонке.

Она ждала Шемиота.

Он не приехал.

Она спросила по телефону. Голос Щурека ответил насмешливо, что барин в имении.

На другой день, бледная как полотно, с судорогой в горле, она вышла из дому.

Она не помнила, как очутилась на главной улице, широкой, нарядной, с зеркальными витринами, опущенными маркизами, правильной аллеей подрезанных акаций. Здесь был сквер – круглая площадка, фонтан, цветники, скамейки. Няни катали колясочки или вели за руку более взрослых детей. В глубине грибом вырос павильон, где продавали мороженое, кофе, шоколад. На Алину оглядывались. Все на ней было белое – маленькая соломенная шляпка с бутонами, шелковый развевающийся плащ, перчатки, замшевые башмачки, сумочка на тоненькой серебряной цепочке и, наконец, жемчуг, который она прикрыла вуалью. Мимо нею катились экипажи, велосипеды, гудели авто. Густая зелень, все еще яркая, куски неба между нею, как голубой шелк, и сверкание фонтана на солнце придавали этому уголку вид театральной декорации. Около тротуара на длинных столах торговки выставили глиняные кувшины с розами, левкоями, гвоздиками и листами папоротника.

Алина вдруг остановилась:

– Что со мной?… Ведь Христина живет совсем в другой стороне города…

В доме Оскерко она застала полотеров. Они, двигая мебель, низко кланялись этой красивой, нарядной, смертельно бледной даме. Где-то звенели ножами и тарелками, накрывали к завтраку. Горничная прибежала сказать, что барышня вышла в магазин.

Алина постучалась к Витольду.

Витольд сидел за письменным столом, защищенный книгами. Перед ним стоял стакан молока, и он рассеянно, по-детски, опускал туда длинный сухарь, не отрываясь от чтения.

Он произнес, не поднимая головы, уверенный, что перед ним стоит горничная:

– Вы отпустили полотеров? Она ответила медленно и нежно:

– Нет еще, барин…