— Ха, посмотрим, — говорит он наконец. И тогда эта карикатура вместо приветствия гладиатора, которого мы ожидали, расшаркивается.
— Много дел, — бормочет старик, — я бы сказал: завтра в конце первой половины дня.
Еще одно расшаркивание, и парнишка исчезает.
— Кто это был? — спрашиваю я, едва этот шалопай удалился.
— Корабельный торговец, самый важный здесь. Никого не подпускает к делу, хочет надуть нас в одиночку.
— Могу ли я что-то сделать для вас? — слышу я и вижу, что рядом со мной стоит рассыльный агента.
— Мне нужно постричься.
— Хорошего парикмахера? — спрашивает мальчик с воодушевлением, — в этом я могу вам помочь. В одном отеле работают две немецкие парикмахерши, отменные! Я это устрою.
Попытка остановить его оканчивается неудачей.
Несмотря на многочисленные железнодорожные пути и грязь, к самой кромке пирса подходит автобус марки «фольксваген», резко тормозит так, что вверх взлетает черное облако угольной пыли. Из автомобиля выходит блондинка и поправляет свою юбку цвета хаки.
Старик вытягивает шею.
— Эта женщина — пасторша матросской миссии, — говорит он, — я сразу о ней подумал!
— Женщина — пастор?
— Ты поражен? Пастор — это неверно. Жена пастора. В последний раз, когда я был здесь, она, можно сказать, трогательно заботилась об экипаже. Она сейчас загрузит автобус нашими «пиплами». Между прочим, через час у нас будет телефон, после этого я попытаюсь связаться с генеральным консулом. Возможно, он даст тебе несколько советов для путешествия. Сегодня ты все равно не уйдешь, это уж точно.
— Так что это означает — сегодня ночью на этом сказочном пляже?
— А куда ты вообще хочешь попасть?
— Например, в приличный отель, в настоящий южноафриканский отель класса люкс со сплошными джентльменами в коротких штанах…
— Отель класса люкс? Они страшно дорогие. Лучше останься здесь, пережди, пока горячка уляжется, но проследи, чтобы в твоей каюте все было под замком, скоро здесь такое начнется…
— А что планируешь ты? — спрашиваю я старика.
— Я? Естественно, я останусь на борту. Зато я пошлю людей, за исключением необходимых для вахт, на берег, и мы обеспечим себе приятную обстановку.
— Мужской вечер на угольном пирсе. Идиллическое представление!
Мы попросили принести еду в каюту старика, так как столовая «осиротела» и все свободные от вахты покинули корабль. После третьего глотка из пивной бутылки старик откашливается один, два, три раза, делает еще один глоток и спрашивает:
— Итак, Симона все-таки работала на Движение сопротивления?
— Имелось много моментов, дающих основание подозревать ее, но не было доказательств. Симона уже приняла меры — ты же об этом знаешь — на тот случай, что я попаду в плен, а такое она не смогла сделать в одиночку.
— Об этом я ничего не знаю? Как это так?
— Разве я тебе об этом не рассказывал? Это было так. Уже в Ла Боль она передала мне два свидетельства на официальной бумаге, подписанные двумя свидетелями-парижанами, что я крайне рискованным образом спас ее от ареста гестаповцами. Подписи были нотариально заверены.
— Когда же ты это сделал? — спрашивает старик.
— Здесь ни слова правды! Свидетелей я в глаза не видел.
Старик хлопает ладонями по подлокотникам кресла, качает головой, как будто не хочет поверить тому, что я говорю.
— Подумай о дилетантизме, — говорю я почти мягко, — это же было чистой воды сумасшествие! Предположим, что вместо того, чтобы как можно скорее сжечь их, я носил бы обе эти бумажки с собой в бумажнике или в солдатской книжке, и имел бы неприятности с нашей фирмой, а бумажки эти попали бы не в те руки.
Тогда старик тихо присвистывает и говорит:
— Тогда ты мог бы быстро отмыться, — и откидывается назад в своем кресле.
— Так ты что — разобрался в Симоне?
Старик обнаруживает явные признаки смущения, рассматривает носки своих сапог, а затем свои ногти на руках. Наконец он говорит:
— Но все, что ее окружало, я имею в виду виллу на берегу и белокурую мадам, это-то было вполне настоящим.
— Ничто не было настоящим! Даже белое великолепие волос старухи не было настоящим. Но были еще и другие вещи: например, дело с игрушечным гробиком, который Симона якобы нашла на полу своей спальни и который она показывала. Разве я не рассказывал об этом еще в Бресте? Этот игрушечный гробик не мог попасть в спальню через открытое окно. Снова и снова я обдумываю это: было ли это действительно Сопротивление, был ли это кондитер Бижу, который бешено ревновал? Или Симона в конце концов смастерила гробик сама?
— Но ты же достаточно долго был женат на ней?..
— И все-таки не раскусил ее.
Я не могу заснуть. Опустевший корабль без вибраций, без многочисленных убаюкивающих шумов, свидетельствующих о его движении. У меня мелькает мысль, что мы находимся на мертвом корабле. Я пережил время стоянки в портах на других кораблях, тогда можно было слышать биение сердца машины. Этот же корабль свинцово безмолвен. Его сердце, реактор, остановлено. И это техническое гигантское насекомое на пирсе, погрузочная машина, стоит без признаков жизни. Она неподвижно и безжизненно торчит в ночном небе, так как с подачей грузовых поездов с углем все еще происходят задержки.
У старика больше нет никаких дел. Теперь мы варимся в собственном соку. Самое отвратительное в мореходстве — это ожидание и незнание того, как долго это продлится.
Посреди ночи меня внезапно будит инфернальный шум. Очевидно, прибыл уголь. Звук такой, будто над нами разразился Страшный суд. Полусонный, я приподнимаюсь, открываю дверь и смотрю прямо в ослепление солнечной горелки. Сразу же во рту у меня появляется грибной привкус, к тому же я вижу, что воздух полон всякой дряни. Я снова закрываю дверь, достаю из холодильника бутылку пива и лежу, раздумывая, на койке.
Теперь громыхание и резкое шипение почти перекрывают друг друга. Весь корабль содрогается. А затем раздается пронзительный визг, такой резкий, что больно ушам. Хотел бы я знать, что так ужасно трется, но выглянуть за дверь еще раз я не решаюсь.
К шуму добавляется душный воздух. Мне все-таки надо было сразу после швартовки перебраться в отель. Но я не мог нанести такой обиды старику — это было бы похоже на дезертирство.
Мне бы хотелось остановить мелькание мыслей, и я тупо считаю: «семьсот пятьдесят восемь, семьсот пятьдесят девять, семьсот шестьдесят…» Но едва я забываюсь, адская машина снова грохочет и трещит так, что это почти подбрасывает меня на койке. Теперь в каюте сильно пахнет угольной пылью. Должно быть, ветер переменился. Инженеров, изобретших это допотопное чудовище в виде погрузочной машины, следовало бы четвертовать. Машина конца света. Братцев из фирмы космос, составивших грузовой договор на угольную пыль, нужно было бы засунуть в люк, в который как раз ведется засыпка.
Черт бы побрал эту Южную Африку! Такими, как оба этих атомных Фрица и как салатовые аисты в их коротких штанах, играющих роль надзирателей над заключенными, я всегда представлял себе южноафриканцев. Мне сказали, что черные внизу на пирсе — заключенные. Что бы они ни натворили — за что им приходится работать в этом угольном дерьме — мне не хватало только вида черных заключенных. Fiat justitia! (Да здравствует юстиция!) Когда я вижу бедные закутанные фигуры, у меня к горлу подступает комок.
Я выпиваю вторую бутылку, упираюсь взглядом в потолок и, наконец, засыпаю.
Утром я чувствую себя колесованным. Когда я хочу встать, мой испуг проходит: господи, как же выглядит моя каюта! Угольная пыль проникла через мельчайшие щели. Очевидно, мои легкие — внутри черные. Идиотские рулоны бумаги, влажные тряпки — ничто не помогло. Вместе с воздухом уголь проникает повсюду. Не имеет смысла защищаться от этого.
Бумаги на моем столе тоже покрыты темной пудрой. Я пишу пальцем «свинство!!» на угольной пыли, которая толстым слоем лежит на моей рукописи.