Изменить стиль страницы

Прошло столетие и даже полтора, подчас другими стали некоторые внешние проявления этого комплекса, но ничто не изменилось по существу. Знаменитый оратор, доносчик, политический деятель и богач Аквилий Регул, начинавший при Нероне и сошедший с политической арены лишь при Траяне, содержал для своего сына-подростка виварий и птичник, мало чем уступавшие ор-нитонам Лукулла и садкам Гортензия. Когда мальчик умер, Регул перебил у погребального костра всех животных и птиц, что отнюдь не было в римских обычаях, а, скорее, демонстративно контрастировало с ними.

Письмо Плиния Младшего, из которого мы обо всем этом узнаем, раскрывает ту систему связей, в которой описанные факты только и обнаруживают свой подлинный смысл. Как содержание животных, так и их уничтожение было прежде всего демонстративным, престижным актом: «Это уже не горе, а выставка горя» (IV, 2; пер. здесь и далее М. Сергеенко). Своеобразный этот зоопарк входил в число тех владений Регула, что выражали богатство в неразрывной связи его с искусством: «Он живет за Тибром в парке; очень большое пространство застроил огромными портиками, а берег захватил под свои статуи»8 . Все эти особенности Регула характеризовали не столько его поведение, сколько особый склад личности — сложной, противоречивой, необычной, обличавшей полный разрыв с традициями римской gravitas. Он покровительствовал искусству, был неврастеничен и нагл, расчетлив и непоследователен, а главное — талантлив, подл, патологически тщеславен и беспредельно алчен (Plin. Ерр., I, 5, 20, 14; II, 20; IV, 7; VI, 2, 1-6; Тас. Hist., IV, 42). Это был все тот же «комплекс Верреса», еще один вариант cultus.

Таких вариантов на протяжении I в. обнаруживается множество: строительство роскошных домашних купален, призванных Доказать одновременно и в единстве богатство хозяина, его прикосновенность к греко-восточным традициям, способность к утонченным наслаждениям и грубую причудливость вкуса9 , судебное красноречие так называемых delatores, талантливых, демонст-

569

ративно аморальных, столь же демонстративно противопоставлявших себя римской традиции и старине, зарабатывавших своим продажным красноречием огромные деньги (Регул был из их числа); «новая аксиология», которую усиленно насаждал Нерон и которая предполагала насыщение жизни искусством, максимальную эллинизацию всего и вся, бешеные траты, пренебрежение ко всему исконно римскому, наглую грубость и извращенную жестокость10 . Главное, что все это делалось напоказ, привлекало сотни и тысячи зрителей, задавало тон, вызывало восхищение и подражание даже при внутреннем несогласии, т. е. было престижным: к Регулу «людей приходит видимо-невидимо; все его клянут, ненавидят и устремляются к нему; толпятся у него как у человека, которого уважают и любят» (Plin. Epp. IV, 2).

Последняя фраза заслуживает внимания. Подобно марциаловс-кому Понтику, который и демонстрировал свое богатство в угоду престижности II, и скрывал его, отдавая дань престижности I, посетители Регула тоже воспринимали и оценивали его (а заодно и свое собственное) поведение в двух шкалах одновременно. Cultus в его описанном выше виде на протяжении всей эпохи и привлекал людей, и настораживал или отталкивал их. Престижность II все время смотрится на фоне престижности I, и реально регулируют общественное поведение лишь они обе в их зыбком равновесии.

Ситуация эта становится очевидной уже у Овидия (Ovid. Ars 'am., Ill, 113-128):

Век простоты миновал. В золотом обитаем мы Риме,

Сжавшем в мощной руке все изобилье земли…

Пусть другие поют старину, я счастлив родиться

Ныне, и мне по душе время, в котором живу!

Не потому, что земля щедрей на ленивое злато,

Не потому, что моря пурпуром пышным дарят…

А потому, что народ обходительным стал и негрубым,

И потому, что ему ведом уход за собой

(— Sed quia cultus adest,песnostros mansit in annos

rusticitas, priscis ilia superstes avis).

(Пер. М. Гаспарова)

Как только, однако, автор пытается основать на таком понимании cultus практические рецепты поведения, подлинно престижным в нем оказывается то, что учитывает нормы и вкусы этих самых priscus avi и, наоборот, противостоит внеримской новизне. Таково, например, в «Науке любви» рассуждение (I, 505—

570

524), где говорится о необходимости выглядеть «опрятно и просто», а для этой цели ни в коем случае не завиваться, не снимать пемзой волосы с рук и ног («это оставь корибантам»), а вполне в духе той самой отвергаемой rusticitas покрыться загаром и, главное, помнить: forma viros neglecta decet — «мужу небрежность к лицу». Овидий, другими словами, хотел бы совместить «время, в котором живу», и старинные обычаи, которые cultus бы лишь облагородил, освободил от грубости, дикости и грязи. Настойчивость его пожеланий только показывает, что реальная жизнь им не соответствовала, что найти гармонию cultus и приличий на традиционный лад не удавалось. Оставалось взаимодействие и соприсутствие альтернатив: одни считают престижными во вкусе предков грязные от земли ногти, а другие «завивают себе кудри каленым железом». Эта ситуация отражена во многих местах поэмы (см. I, 608, 637-642, 672 и ел.; ср. 749).

В тяготеющем к гармонизации всех противоречий, изящном, легком и светлом мире Овидия — автора «Науки любви» — царит совсем другая атмосфера, чем в грубом, смешном и простодушном плебейском хозяйстве Тримальхиона из романа Петрония «Сатирикон». Но в основе своей ситуация остается и здесь совершенно той же — остается потому, что неизменной сохранялась она в самой жизни.

Тримальхион строит все свое поведение на основе престижности, в его доме все рассчитано на то, чтобы ошеломить, поразить, вызвать восхищение и зависть, все делается напоказ. Источник этого престижа и этих демонстраций — богатство, описываемое на каждой странице. Это богатство, однако, реализуется двумя путями, которые здесь гротескно сопоставляются, являясь именно в этом сочетании источником комизма. С одной стороны, Тримальхион стремится на основе своего богатства врасти в традиционную римскую систему и хвастается своими успехами именно в ней: он— всадник (гл. 32), севир августал (гл. 30), держит в доме фасцы (гл. 30), стилизуясь под фамилиальную солидарность застолья, обращается к приглашенным «amici» (гл. 33), имеет клиентов. С другой стороны, его главная забота — оказаться на уровне современной изысканности и культуры, продемонстрировать свой высочайший ранг в области престижности: в его доме все происходит под звуки музыки (ad symphoniam— гл. 32), рабы работают, распевая мелодии, стол и все происходящее во время пира изысканно до вычурности и жеманства, на стенах дома — фрески на гомеровские сюжеты, сам он сочиняет стихи, еда на блюде расположена в виде знаков зодиака и т. д. Обе линии равно комичны и

571

безвкусны, ни одна не всерьез. Почему? Потому что ни та ни другая не ценностны, а престижны — здесь это выступает совершенно ясно. Тримальхион — такой же севир августал, как и поэт. В обоих случаях ему важна репутация, а не сущность.

Переориентация от ценностей к престижности и усиление престижности II за счет престижности I представляют собой общественный процесс, неуклонно нараставший на протяжении всей эпохи конца Республики и раннего принципата вплоть до II в. н. э. Он выражал превращение Рима из civitas в мировой город, что сопровождалось распадом архаических, специфически полисных принципов существования. Тот же процесс выражал, далее, сохранение за этими принципами — на фоне ширившейся плутократически-космополитической стихии — значения нормы, абстрактно-идеальной, но признанной. Он же выражал, наконец, постепенную внутреннюю диссоциацию самой этой нормы, ее движение от абсолюта к относительности, от внутреннего убеждения к «что люди скажут».

Уже на взгляд Горация староримские ценности в обществе, его окружающем, отнюдь не универсальны, служение им — форма не столько самовыражения, сколько престижного самоутверждения. Магистратское служение и воинские подвиги стоят и для него самого в одном ряду с успехами циркового возницы (Carm., 1,1), возделывание земли прославляет городской проныра ростовщик (Epod., 2), дружеская солидарность— всего лишь способ выманить деньги (Sat., II, 5), и даже главная движущая сила римлян былых времен — cupido gloriae, жажда славы, — лишь дань случайной популярности (I, 6, 15-17; ср. II, 3, 179-184):