— Агнец заколот, заколота овца, родившая агнца; — голосил Иаков, раскачиваясь и рыдая. — Сначала овца, а теперь и агнец! Овца покинула агнца, когда до убежища оставался всего один переход; а теперь заблудился, теперь пропал и покинутый агнец! Нет, нет, нет, нет! Это слишком, это слишком! Горе, горе! О любимом сыне я плачу. О ростке, корни которого вырваны, о надежде своей, вырванной, как саженец, — плачу. Мой Даму, дитя мое! Преисподняя стала его жилищем! Я не стану есть хлеб, я не стану пить воду, растерзан, растерзан Иосиф…
Елиезер, время от времени вытиравший ему лицо смоченным водой платком, участвовал в его плачах, поскольку они в большей или меньшей мере восходили, как видим, к готовым формулам и шаблонам: во всяком случае, он всегда, то скороговоркой, то нараспев, подхватывал такие застывшие повторы, как возглас «Горе!» или «Растерзан, растерзан!». Впрочем, часами плакал и весь поселок, как плакал бы и в том случае, если бы скорбь о гибели обаятельного хозяйского сына была не столь непритворна. «Хой ахи! Хой адон! — Бедный брат! Бедный господин наш!» — доносились до Иакова и Елиезера дружные крики, и еще они слышали, как домочадцы, хотя и не в таком уж буквальном смысле, отказывались есть и пить, оттого что саженец вырван и зеленый росток засох под ветром пустыни.
Хорошая вещь обычай, благотворно размеряющий предписаниями веселье и горе, чтобы они не буйствовали, не выходили из берегов, а твердо держались четкого русла. Иаков тоже чувствовал полезность и благодатность связывающей традиции; но внук Авраама был слишком самобытной натурой и слишком живо связывалось у него общее чувство с личными мыслями, чтобы он удовлетворялся однообразными формулами. Он говорил и плакал также совершенно свободно, не по чекану, и при этом тоже Елиезер вытирал ему лицо, вставляя иногда слова успокоительного одобрения или предостерегающего несогласия.
— То, чего я боялся, — бормотал Иаков слабым от горя, высоким, захлебывающимся голосом, — меня постигло, и то, о чем я тревожился, произошло! Понимаешь ли ты это, Елиезер? Способен ли это постичь? Нет, нет, нет, нет, это непостижимо уму, чтобы действительно случилось то, чего ты боялся. Если бы это меня не тревожило, если бы это стряслось неожиданно, я бы поверил; я бы сказал своему сердцу: ты было беспечно и не предотвратило зла, потому что ты вовремя не углядело его. Понимаешь, неожиданному можно поверить. Но когда сбывается то, чего ты опасался, когда оно все-таки осмеливается сбыться, это, по-моему ужасно и противно уговору.
— Нет никаких уговоров относительно наказаний, — возразил Елиезер.
— Да, по закону их нет. Но ведь у человеческого чувства тоже есть разум, оно тоже способно негодовать! Зачем же даны человеку страх и забота, если не для того, чтобы предотвращать зло и заблаговременно предвосхищать злые мысли судьбы? Судьбе это, конечно, досадно, но, устыдившись, она говорит про себя: «Разве эти мысли еще мои? Нет, это мысли человека, а я от них отказываюсь». Но что же станется с человеком, если его забота ничего не будет стоить и он будет бояться напрасно, то есть по праву? И как жить человеку, если уже нельзя положиться на то, что его опасения не оправдаются?
— Бог свободен, — сказал Елиезер.
Иаков сомкнул губы. Он поднял брошенный было черепок и опять стал скрести свои символические нарывы. Ничем другим он покамест не отозвался на упоминание о боге. Он продолжал:
— Как я тревожился и боялся, что вдруг на дитя мое нападет дикий зверь чащи и загрызет его, я пропускал мимо ушей насмешки людей над моими страхами и мирился с тем, что они называли меня «старая нянька». Я был смешон, как человек, который твердит: «Я болен, я смертельно болен!» — а на вид совершенно здоров и не умирает, так что словам его никто, и наконец даже он сам, не придает никакого значения. Но вот люди узнают, что он умер, и, раскаиваясь в своей насмешливости, говорят: «Оказывается, он был совсем не так глуп». Может ли этот человек хоть теперь порадоваться их посрамлению? Нет, ибо он мертв. И он предпочел бы уж остаться глупцом в их глазах, да и в своих, чем быть оправданным таким безрадостным образом. Вот я сижу среди мусора, лицо мое побагровело и распухло от плача, и по щекам моим, смешиваясь с пеплом, текут слезы. Могу ли я торжествовать над насмешниками, потому что это случилось? Нет, ибо это случилось. Я мертв, ибо мертв Иосиф, он растерзан, растерзан…
— Вот оно, Елиезер, гляди — разноцветное платье, лохмотья покрывала! Я поднял его в спальне с лица любимой и праведной и протянул ей цветок моей души. Но потом оказалось, что это была не она, что Лаван перехитрил меня, и душа моя долго чувствовала себя несказанно поруганной и растерзанной, — покуда праведная в жестоких муках не принесла мне моего мальчика, Думузи, мое сокровище. А теперь растерзан и он, и убита отрада очей моих. Можно ли это понять? Приемлемо ли оно, такое испытание? Нет, нет, нет, нет, я отказываюсь жить. Я хочу, чтобы душа моя удавилась и умерли эти кости!
— Не греши, Израиль!
— Ах, Елиезер, не тебе учить меня бояться бога и преклоняться перед его всемогуществом! Он требует платы за имя, за благословение и за горькие слезы Исава, и платы великой! Он назначает цену по своему произволу и взыскивает ее без поблажек. Он не вступал со мной в торг, не давал мне выговорить сходную цену. Он взимает то, что я, по его мнению, могу уплатить, не спрашивая меня, по силам ли это моей душе. Разве я могу спорить с ним, как равный с равным? Я сижу среди пепла и скребу свое тело — чего еще ему нужно? Губы мои говорят: «Что господь ни сделает, все ко благу». Пусть он глядит на мои губы! А что у меня на сердце, это мое дело.
— Но он читает и в сердце.
— Это не моя вина. Это он, а не я, так устроил, что ему видно и сердце. Лучше бы он оставил человеку убежище, чтобы тот, укрывшись от его всемогущества, мог роптать на неприемлемые испытания и иметь свое мнение о справедливости. Его убежищем было это сердце и его отдохновением. Когда он приходил туда в гости, оно бывало украшено и подметено, и его ждало почетное место. А теперь там нет ничего, кроме пепла, смешанного со слезами, да пакости горя. Пусть он сторонится моего сердца, чтобы не замараться, и глядит на мои губы.
— Не грешил бы ты лучше, Иаков бен Ицхак.
— Перестань толочь воду в ступе, старый слуга! Пекись обо мне, а не о боге, ибо он куда как велик и ему наплевать на твое заступничество, а я — одно сплошное несчастье. Не вразумляй меня извне, а говори со мной от души, никаких других речей я не вынесу. Знаешь ли ты, понял ли ты, что Иосиф погиб и никогда, никогда не вернется ко мне? Только осознав это, ты перестанешь толочь воду в ступе и начнешь говорить со мной от души. Собственными устами я послал его в эту дорогу, сказав: «Поезжай в Шекем и поклонись своим братьям, чтобы они возвратились домой и Израиль не был подобен дереву, с которого осыпались листья». Предъявив к нему и к себе это требование, я обошелся с нами сурово и отправил его одного, без слуг; ибо его неразумие я считал своим неразумием и не скрывал от себя того, что знал бог. Но бог скрыл от меня то, что знал он, ибо он внушил мне приказать мальчику «Поезжай!», утаив свое знание и дикий свой умысел. Вот какова верность могучего бога и вот как он платит правдой за правду!
— Последи хотя бы за своими губами, сын праведной!
— На то и даны мне губы, чтобы выплевывать не съедобное. Не говори извне, Елиезер, говори изнутри! Что себе думает бог, взваливая на меня тяжесть, от которой у меня выкатываются глаза и я теряю сознание, потому что она не по мне? Разве я каменный, разве у меня медная плоть? Сотвори он меня в премудрости своей из железа, тогда другое дело, но так это не по мне… Дитя мое, мой Даму! Господь его дал, господь и взял — лучше бы он не дал его и даже не допустил, чтобы я родился на свет, лучше бы вообще ничего не было! О чем помышлять, Елиезер, куда податься в такой беде? Не будь меня, я ничего бы не знал, и ничего бы не было. Поскольку, однако, я есмь, то все-таки лучше, чтобы Иосиф погиб, чем чтобы его никогда не было, ибо так у меня есть то единственное, что мне остается, — моя скорбь о нем. Ах, бог позаботился о том, чтобы мы не могли быть против него и, говоря «нет», говорили «да». Да, он дал его моей старости, и хвала его имени за это! Он не пожалел рук своих и сделал его прекрасным. Он надоил его, как молоко, и ладно воздвиг его кости, он облек его в кожу и плоть и пролил на него сладость, и вот Иосиф взял меня за мочки ушей и со смехом сказал: «Папочка, дай это мне!» И я дал это ему, ибо я не был ни каменным, ни железным. А когда я послал его в эту дорогу и предъявил это требованье, он воскликнул: «Вот я», — и ударил пятками оземь, — как подумаю об этом, так вопль вырывается из груди моей, словно поток! Ибо так же я мог бы возложить на него дрова для всесожжения и, взяв его за руку, понести огонь и нож. О Елиезер, я честно и сокрушенно признался богу, что на это у меня не хватило бы силы. Ты думаешь, он милостиво принял мое смирение и сжалился надо мной из-за моего признания? Как бы не так! Он даже глазом не моргнул и сказал: «Да случится то, чего ты не в силах сделать, и если ты не можешь это отдать, я возьму это сам». Вот что такое бог.