Изменить стиль страницы

Война совершенно утратила свой патетический смысл и превратилась в серые тяжёлые будни. И чем сильнее усталость, тем больше злости и раздражения в солдатах. Выступает наружу неодинаковость этих сотен людей, сгруппированных в одну единицу. Часть распадётся на части, и целое перестаёт быть целым. «Чтобы армия могла воевать, — говорят французские полководцы, — у каждого солдата должно быть в желудке по фунту мяса». К этому следует добавить: и по восьми часов крепкого сна перед боем. А мы встаём на заре и до глубокой ночи барахтаемся в непролазной грязи, греемся у костров из деревенских заборов и ночуем в сараях, где тухнут свечи от ветра...

* * *

Идём через Белгорай. Старый, но очень приветливый городок с мощёными улицами и двухэтажными домами. Много лавок и вывесок. Любопытные лица. Толпы ребятишек бурно выражают свои восторги. Кажется, это первый случай радостной встречи. На перекрёстке две старые бабы поднесли нам лукошко незрелых яблок. (Вот и толкуйте, что мир не нуждается в военных героях и что Цезарь с Наполеоном — только честолюбивые убийцы!)

Странно: солдаты не любят городов и, кажется, смотрят на них, как на прозаическую безвкусицу. В каждом их слове слышится деревенская непримиримость.

— От камня дыхнуть не можно... Защемили камнями землю, позабивали травку и жмутся друг ко дружке, как тараканы, — повторяют они с видом людей, убеждённых, что истина только в деревне.

Толстой прав безусловно: война чрезвычайно располагает к мысленным диалогам. Каждый из нас, если не склонён к беседам с самим собой в стиле Андрея Болконского, во всяком случае, ведёт в уме свой дневник. Иногда мне удаётся поймать на лету загадочную солдатскую фразу:

— Н-не... теперь дураками не будем... винтовок начальству не отдадим...

— Супротив кого война надобна?! Для ча весь свет пушками рушить?! Больно народу много на земле развелось, бедных людей истребить хотят.

Услышишь мимоходом такую фразу и невольно потянешься к солдатам. Но когда к ним подходишь, они отмалчиваются или, крепко выругавшись, нахлёстывают лошадей: но, стерва!.. И ещё острее почувствуешь своё одиночество среди этих сотен людей.

Пробовал я навязываться с беседой. Но всюду натыкаешься на это сухое и неприветливое недоверие, на каждом шагу встречаешь явное желание повернуться к тебе спиной. Солдат не враждебен, не зол, а замкнут или глубоко равнодушен к офицеру. Нет в нем любопытства к нашей жизни, и не хочет он, чтобы мы читали в его душе. Шагает он большими шагами рядом с нами, делает все, что прикажут, услужлив, понятлив, но в глазах ни искорки братского сочувствия. А подслушаешь издали — смеются, хохочут, говорят. И ловишь изредка на лету:

— Ой-ой, что буде! Растопили душу крещёную, как жаркую печь, большой покос себе уготовили... Дай только замирения дождаться!

Только Асеев иногда удостаивает меня откровенным словом и поощрительно говорит:

— Ты, ваше благородие, солдат понимать выучись... Ты ему каплю жалости, а он тебе морем любви ответит...

Да Коновалов другой раз скажет многозначительно:

— Мужик усе понимает. Промеж нас тоже есть которые растолкованны...

И невольно вспоминаешь Толстого: как ни забивали камнями землю, чтобы ничего не росло на ней, как ни счищали всякую пробивающуюся травку, весна осталась весною...

Для войны нужна ненависть, а нашим солдатом владеют какие угодно чувства, но только не ненависть. И вот её старательно прививают. Дни и ночи толкуют нам о шпионах. Сочиняются всевозможные небылицы, и офицеры соперничают друг с другом в измышлении ужасов предательства. То открыли шпиона-телефониста под половицами в синагоге, то у ксёндза на крыше, то, наконец, в могиле на кладбище. Образовались особые физиономисты, которые узнают в любом обывателе шпиона по голосу, по выражению лица, по отвисшей нижней губе. У этого тусклые глаза и мрачный вид, значит, его огорчают наши победы — подозрительный... Тот высказывает чрезмерную радость и хочет втянуть вас в разговор — подозрительный. Иной возбуждает подозрение излишней сдержанностью, иной — предприимчивостью, иной — осмотрительностью, иной — суетливостью, иной — молчанием и спокойствием. И достаточно тени подозрения, чтобы сделаться жертвой шпиономании. Жертвой невинной и заранее обречённой. Ибо для этих несчастных установилось особое правосудие — беспощадное, быстрое и непреклонное.

Дня не обходилось без хановского «шпеона поймали». И незаметно все превращались в Хановых, даже наш умный командир. Сегодня в Рожанце разыгралась такая сцена. Мы остановились в училище. В комнате рядом с нашей находится телефон нашего корпуса. Не успели мы расставить кровати, как в помещение вошёл забрызганный и промокший от ливня поручик и прямо направился к телефонисту, засыпая его рядом вопросов:

— Где штаб корпуса? Далеко отсюда? Проволока у дороги проложена? Направо или налево от дороги?..

— Ишь ты, — всполошился наш командир бригады, — о чем расспрашивает! А говорит с акцентом. Господин поручик! — крикнул он строгим тоном. — Газве вы не видите, что в помещении находятся старшие офицеры?..

— Виноват, господин полковник, я очень тороплюсь и не заметил. Прошу извинить.

— Кто вы такой? О чем расспрашиваете?

— Поручик Церетели. Послан из штаба 17-го корпуса со срочным донесением в штаб 25-го корпуса. Гасспрашиваю, как проехать в штаб корпуса.

— Ваши документы?

— У ординарца. Прикажете позвать, господин полковник? Явился молодой белобрысый солдат и — о ужас! — на первый же заданный командиром вопрос ответил: не могу знать — с каким-то чужеземным акцентом.

— Ты кто такой? — накинулся на него ястребом командир. Мне самому показалась загадочной вся эта история. В то мгновение я почти не сомневался, что ординарец типичный немец и с любопытством посмотрел на поручика.

Стройная, мужественная фигура; привлекательное матовое лицо, грузинского типа; и в глазах, наполненных гневом, достоинством и благородством, весёлые огоньки.

— Господин полковник, — обратился он к командиру, — прошу вас, меня расспрашивайте. Мой ординарец плохо знает по-русски: он латыш.

— Ах, латыш, — смутился немного командир и погрузился в чтение предписания.

— Вы не родственник Ираклию Церетели? — задал я вопрос поручику.

— Это мой двоюродный брат, — не без гордости ответил грузин. Через минуту инцидент был исчерпан, и все позабыли о нем.

Вечером из бесед с денщиками мы узнали, что на телефоне случилась порча, и по-видимому умышленная, так как проволока оказалась срезанной на протяжении нескольких аршин.

— Вот! — встрепенулся командир. — Недаром мне физиономия этого прохвоста показалась такой подозрительной. Какой он грузин? Это турок. Типичный турок. Я же их во как знаю. И голова вся бритая, как у турка. А главный-то, конечно, не он, а тот второй, немец. Понимаете, какие мерзавцы: прямо отсюда в лес поскакали, перерезали проволоку и айда дальше!

— Евгений Николаевич, — пробуют возражать командиру, — ну какой смысл рисковать им двумя офицерами из-за перерезанной проволоки, которую ничего не стоит исправить?

— Здесь проволоку перережут, там парк со снарядами подорвут, там бомбу бросят. Видали, как кобуры у них набиты?

— А лошади какие?! Картинка! И посадка не наша. Типичные немцы. Я же их во как знаю! Вы понятия не имеете, что это за шпионская нация.

В биографии каждого офицера, начиная с капитанских чинов, обязательно имеется эпизод со шпионом. И почти все свободные от похода и карт минуты проходят в разговорах о встречах со шпионами, предателями и изменниками, которые почему-то убегают в самую последнюю минуту, оставляя рассказчиков в дураках. Если все эти разговоры ведутся для внушения бдительности молодым офицерам и для разжигания ненависти к немцам, то рецепт этот следует признать не особенно удачным. Лекарство превратилось в отраву, и вот результат: убеждение во внутренней гнилости военного аппарата и глубокое недоверие к населению. Жителям не верят, оскорбляют их и угнетают на каждом шагу.