Изменить стиль страницы

— Так точно. Законной способие отпускается, а моей-то бабе обидно.

— Не знаю, что посоветовать, — задумывается заведующий. — Разве, написать кому на деревню, чтобы старики по совести рассудили и отобрали пособие для настоящей жены.

— Что это у вас за судилище происходит? — обращаюсь я к заведующему.

— Да так, знаете... Сам я адвокат по профессии... Ну, вот юридические советы даю... Все — польза будет... Не угодно ли закусить с дороги?

Адвокат исчезает, и казарма наполняется насмешливым гулом:

— Ох-хо-хо-о!.. Ни пеньев, ни кореньев.

— Всем потрафил.

— Гребцы по местам, весла по бортам, все в полной исправности...

— Он ещё с вечера учуял, что из дивизии доктор едет. Всю ночь скоблили и парились.

— А что он за человек? — спрашиваю я.

— Худого не скажешь. Только за себя не ответчик он.

— Прямо сказать: загульный человек. И сам не знает, чего язык брякает.

— С утра, как встамши, — сейчас руку в шинель, и нету его: с обозными водку щёлкает.

— О чем это он вас расспрашивал?

— Это в ем спирт мутит. Не его выдумка — спиртова. Письма, вишь, наши к нему допрежь попадают. Он про се да про это ухватит, а потом требует, в башке мужицкой копается.

— Пакостей никаких не делает?

— Не, грех клепать. Он во хмелю худого не помнит; только и трезвый он ни к чему. Я, грит, все по закону. А какая в ем польза? Сапоги свои, рубашка своя, полотенце своё, одна вошь казённая... Вот те и законник.

Продолжаю вести кочевой образ жизни. Побывал ещё в двух хлебопекарнях. Отослал подробный отчёт дивизионному врачу. Заехал во второй парк, где застал предписание командира бригады «немедленно возвратиться к месту службы». Но офицеры решительно объявили:

— До обеда лошадей не дадим.

Было раннее утро, когда я приехал в парк. Офицеры ещё лениво потягивались на койках, вспоминая сны.

— Позвольте, а где ж командир Пятницкий? — спрашиваю я.

— Тю-тю! Поминай как звали. На батарею ушёл. А на его место назначен капитан Иннокентий Михайлович Старосельский. Три месяца командовал пятой батареей тридцать третьей бригады, четыре месяца — второй батареей. А теперь к нам назначен. Сейчас в головном парке находится, представляется Базунову.

— А больше нет новостей?

— Нет. Разве то, что австрийцы зашевелились: то тут, то там ураганный огонь открывают. А у нас снарядов нет и не будет.

— Почему вы знаете, что не будет?

— Заезжал к нам личный ординарец командира тридцать третьей бригады штабс-капитан Петрусенко. Рассказывал, что к нам в штаб дивизии прикомандирован полковник Каллантаев — состоит в личной переписке с царём и получает от наследника телеграммы. Так вот с его слов Петрусенко рассказывал, что снарядов нет и не будет.

* * *

После завтрака шатаемся с прапорщиками в окрестностях Шинвальда. Совершенно весенняя погода: почерневшие горы, глыбы талого снега, сизые леса и волнистые дали.

Сегодня праздник. Из костёла толпами возвращаются окрестные жители. Девушки прячут лицо в большие платки, а старухи весело поблёскивают глазами и низко кланяются:

— Дзень добрый.

По дороге бродят солдатские патрули. Вид у них отъявленно мародёрский. Идёт починка шоссе. В большие выбоины кладут огромные бревна и засыпают сверху кучами щебня. Работа ведётся хищнически. Срубают придорожные ветлы, посаженные вдоль шоссе с обеих сторон. Уничтожены уже сотни деревьев. Кропотливый и старательный труд многих поколений втоптан без надобности в грязь. В нескольких саженях от дороги тянется прекрасный еловый лес, гораздо более пригодный для утрамбовки шоссейных впадин.

Говорю укоризненно солдатам:

— Люди трудились, трудились. А вы зря столько добра изводите. Разве мало в лесу деревьев и без этих ракит?

— Так что не приказано, — отвечают апатично солдаты.

— Что не приказано?

— Так точно, не приказано, — с деланно-глупым видом мямлют солдаты. — Фить-фебель, ваше высокородие.

— Да что вы дурака валяете? Какой там «фить-фебель»?

— Так точно, фить-фебель, — хором рапортуют солдаты и стоят, приложив руки к козырькам с выражением ленивой покорности.

Я торопливо отхожу под пристальными взглядами солдат. Идём дальше по шоссе. У хлебопекарных складов столпилась куча возов. Одна телега съехала с дороги и загрузла правым боком в грязи. Два солдата, стоя по бокам лошадей, равнодушно стегают их кнутами по ногам. Лошади мучительно тянут, но телега не подаётся. Десятки солдат тут же стоят без дела и, лениво посасывая цигарки, смотрят на истязание.

— Разве ж вам не жалко скотины?

— Так точно, — отвечает десяток голосов, и, не двигаясь с места, вся толпа орёт: — Но-о, но-о-о, распротак твою мать, сво-о-лочь!!!

И я не знаю, к кому относится эта свирепая брань, — к лошадям, ко мне или вообще ко всякому начальству, которое шляется по дорогам, вмешивается, куда не просят, и лезет с ненужными наставлениями.

За завтраком стук в дверь. Входит молодой черноусый офицерик с маслиноподобными глазами. Рекомендуется, звякнув шпорами:

— Ординарец из штаба армии. Ротмистр Кинбурнского драгунского полка Гоголихидзе. Прислан за справками, проведена ли через Тухов — Шинвальд телеграфная линия?

Спрашиваем, что слышно.

Ротмистр делает предостерегающий знак глазами в сторону денщиков. И так как он старший в чине, обращается к ним повелительным тоном:

— Марш на кухню!

Денщики краснеют и выходят с опущенной головой. А ротмистр, важно цедя сквозь зубы, говорит:

— Ничего пока. Думаем наступать, но опять придётся сидеть.

— Почему?

— Снарядов нет. Ведь мы почти совсем не стреляем из орудий. Одна пехота за всех отдувается; на её плечах держимся. Где у них[17] пять батарей работает, у нас две-три мортиры по выстрелу в час делают. Горных орудий почти совсем нет. Полевые пушки в резерве: не хватает гранат. А будь у нас снаряды сейчас, мы бы им показали. Ведь мы уже пополнены. На днях восьмая армия вдребезги расколотила австрийцев. В Венгрию тьма нашей кавалерии переброшена. Третья Донская сюда идёт. Только бы снарядов побольше!..

После завтрака пошли осматривать шинвальдские окопы. Холодный ветер дул в лицо. Кругом перекликались ружейные залпы, и высоко гудел невидимый аэроплан. Мы подошли к небольшой лощинке, похожей на искусственный грот. На дне её в беспорядке толпились белые тоненькие берёзки. А по краям оврага, как суровая стража этого белого хоровода, вытянулись высокие сосны. Вдоль покатой стены под бугристыми сосновыми корнями притаилась короткая цепь окопов, даже вблизи почти незаметная. Дошли до парапетов и заглянули в первый окоп. На дне его было сухо. Под кучей патронов лежал сероватый конверт, залитый ржавой присохшей кровью. Мы подняли письмо и прочитали. Оно написано было старческой рукой по-польски: «Дорогой сын наш! Мы бесконечно счастливы, что небо было милостиво к тебе и до сих пор выводило тебя целым и невредимым изо всех испытаний...» и т. д. А вот другое письмо, покрытое такими же пятнами. Письмо было русское и коротенькое: «Дорогой мой братишка! Я горжусь тем, что там грудью своей защищаешь нашу родину от немецких злодеев, и желаю, чтобы ты дрался с врагом так же храбро и смело, как Козьма Крючков, который покрыл своё имя бессмертной славой. Горячо любящий тебя брат Пигасий Синицын».

— Я бы предпочёл, чтобы Пигасий Синицын лежал на месте убитого братишки, — сказал с досадой Болконский и швырнул письмо наземь.

— Поздравляю вас с генеральской ревизией, — встретил меня Базунов. — Получил бумажку из дивизии: приехал специальный ревизор из Петрограда для осмотра конского состава нашей бригады. Будут завтра к двенадцати.

— По какому случаю?

— В Петербурге-то люди постарше чином сидят да поумнее нашего. Знают, что делать... До них, должно быть, только теперь бумажка моя из Люблина докатилась — о ремонте парковых лошадей.

— Так это вы поэтому меня вытребовали?

вернуться

17

У противника.