Изменить стиль страницы

Вереница за вереницей бредут «погоньцы» из Заграды, Верховины, Угря, из Крупе, из Войславицы, из-под Замостья и Грубешова, изо всей разорённой Польши. И, как эта дымная шапка над полями, повис над умирающей Польшей какой-то гнетущий рок и бросает её несчастных, замордованных «хлопов» под железные копыта войны.

Зачем? Во имя чего? Кому понадобились эти жертвы? Какой необходимостью вызваны эти процессии вшивых?

* * *

Час ночи. Далеко к востоку от Савина пылают пожары. Пахнет гарью. Значит, придётся двигаться дальше. Пока ночуем в лесу, так как все деревни забиты отступающими частями.

На синих тучах горит розоватый налёт. Идёт непрерывное движение. Армия беспомощно барахтается в грудах пёстрого человеческого тряпья. Воздух наполнен проклятиями России. В усталых измученных глазах горит нескрываемая ненависть.

Как-то совсем незаметно вся армия начинает уподобляться «погоньцам», усваивает их странный таборный облик. Чтобы не бросать скота и птицы, раздаваемых беженцами за гроши и бесплатно, уходящие части увозят с собой поросят, гусей, телят и коров. В каждом солдате просыпается хозяйская жадность. Вот тянется 139-й пехотный полк. Двое суток простоял он в резерве. И теперь у каждого солдата под мышкой гусь, или курица, или цесарка.

В Райовце сожгли огромное имение, славившееся на всю Европу племенными питомниками. Кроме коров здесь разводили белых свиней, известных под именем русские йоркширы. Эти свиньи пользовались таким же уходом, как великокняжеские дети. При них состояли специальные свиноводы, одетые во все белое, подобно придворным камергерам. По пять раз на день они чистили своих питомцев особыми щётками, так как малейшая соринка на теле вызывала у этих четвероногих аристократов усиленный зуд.

В другом месте, на фольварке Хилины, была колоссальная молочная ферма. При спешном отступлении всю эту племенную живность пришлось побросать на произвол судьбы. Солдаты хватали все, что возможно. Вот грузовой автомобиль, на котором среди резиновых шин и ломаных велосипедов возвышается рябая корова с монументальными рогами и белым шароподобным выменем. Вот на понтонной лодке большая деревянная клетка, из которой беспрерывно высовываются гибкие гусиные шеи. Вот на зарядном ящике телёнок. Вот несколько патронных двуколок, нагруженных жирными поросятами.

На многих артиллерийских возах уселись бабы с детьми, седобородые старики, даже барышни в шляпках. Бурно вздувающиеся волны беженцев захлёстывают всю армию и подчиняют, растворяют её в себе. Даже на гигантском пыхтящем тракторе, от которого в паническом ужасе отскакивают лошади, примостились бегущие обыватели.

А густые колонны «погоньцев» все растут и растут. Со всех, просёлочных дорог приливают все новые фургоны. Литое Влодавское шоссе гудит стоголосым гулом, за которым не слышно ни жужжания аэропланов, ни грохота пушек.

Отойдя от дороги и сидя верхом на лошади, я наблюдаю этот клокочущий поток. На десятки вёрст в длину, в ширину, назад и вперёд колышутся и переливаются цветные пятна бабьих платков и сарафанов, мужичьих свиток, солдатских шинелей, пёстрых коров и лошадей. От этих переливающихся пятен несётся ровный, скрипучий, неумолкающий каменный скрежет, раздираемый резкими выкриками автомобилей и грозными окриками солдат:

— В сторону! Вправо! Сворачивай!..

Беженцам нельзя останавливаться ни на минуту: сегодня же к вечеру они должны быть все за Влодавой. Казаки подгоняют их плетью. Мужики, не имеющие возов, погрузили на самодельные тачки свой тощий скарб, впряглись в них вместе с детьми и мучительно надрываются под тяжестью непосильного груза, под июльским солнцем и под страхом казацкой плётки. Вот старик — дряхлый, трясущийся, развинченный. Он без шапки. Изжелта-белые, истлевшие волосы разметались липкими прядями. Глаза безумно-испуганные, бессмысленные. Он ухватился обеими руками за верёвку, привязанную к коровьей ноге, и, согнувшись, ковыляет за толпой. Ему девяносто лет — николаевский солдат, — он третий месяц в дороге. Вот другой старик, улучивший минуту для передышки: он упал на колени и, сложив молитвенно руки, шевелит помертвевшими губами.

— Чего ты просишь у неба? — спрашивает его адъютант.

— Смерти, — отвечает старик.

Вот на возу мёртвая баба. С ней рядом корчится в холерине другая, тоже умирающая. По лицу мужика, погоняющего костлявую лошадь, бегут слезы. Двое детишек смотрят обезумевшими глазами на окостеневшую мать, безжизненно вытянутая рука которой бьётся о край повозки.

— Ты бы похоронил покойницу, — советует адъютант. — Детей жалко.

Мужик безнадёжно махнул рукой: останавливаться не позволяют.

Иногда, рассекая толпу, проносятся парные экипажи с солдатом на козлах. В экипажах сидят молодые девушки, весёлые, наглые и задорные.

— Эти войны не боятся, — говорят кругом и солдаты и беженцы. — Этих война кормит и обувает. И ещё после войны останется.

Их профессию отгадать нетрудно. Но как они попали в этот страшный водоворот? Отчего мчатся в военном экипаже с солдатом на козлах?.. Об этом, впрочем, тоже нетрудно догадаться. Люди осведомлённые передают, что при одном из привилегированных кавалерийских полков (не помню — драгунском или гусарском) имеется свой постоянный походный притончик, состоящий из матери (бывшей польской помещицы), двух дочерей и француженки-гувернантки. Его услугами пользуются только штаб-офицеры, а удостоенные этой чести избранницы находятся под неусыпным наблюдением врача-специалиста.

Из рядов «погоньцев» все чаще вылетают злобные крики и проклятия. Близится вечер.

Вечером все они, как саранча, осядут на чужих полях и, как саранча, сожрут и истребят все, что встретится на пути.

* * *

Головному парку приказано расположиться в Парипсе. Однако через три часа после прибытия парка в Парипсу там уже рыли окопы, и парк передвинулся в Кробашово. Средний и тыловой парки остановились в Потоках, близ Угрузка.

С раннего утра везут раненых под Холмом. Большинство гвардейцы.

...Рано утром явился ординарец из штаба корпуса с экстренным предписанием: «Для надзора за скорейшим питанием корпуса снарядами немедленно перейти тыловому парку с управлением 70й парковой бригады на станцию Влодава, где находится местный парк. Снаряды немедленно по получении передавать в тыловой парк 18-й бригады — в Оконинке. Промежуточному парку 70-й парковой бригады стать на северной окраине Оссова. Промежуточному парку 18-й парковой бригады расположиться южнее, в Ловче, откуда снаряды будут перевозиться в головные парки 14го корпуса. Тыловым паркам стать головными».

— Теперь ясно! — воскликнул обрадованно Костров. — Мы теперь отступили, заманили их, а там ударим целой армией! Ох, запляшут же немчики, запищат! Уконтропошим! Разобьём Вильгешку вдребезги!..

— Правильно! — в тон ему отзывается Базунов. — Вот только ещё не решено, где это «там». Отступать ли нам до Москвы или до Иркутска?

До Влодавы двадцать пять вёрст. Но лошади кормлены, люди сыты, погода хорошая. Что ещё требуется для хорошего настроения? Не вечно же думать о беженцах, аэропланах и пушках! У адъютанта нарыв на ноге, и он едет в бричке, куда насажал к себе детишек.

— Ещё прибросят, — пугают его солдаты.

— И отлично. Веселей будет воевать.

— Ви би, ваше благородие, — советует Шкира, — вон цю, баришню до себе посадили. Дуже гарна паненка.

Денщики смеются:

— Шкира вже влюбився.

— Он и в Савине, — говорит Юрецкий, — успел. Какая-то девка даже, провожать его вышла.

— Правда это, Шкира? — любопытствует адъютант. Шкира свободно объясняется и по-украински и по-русски. Но почему-то шутит он и «жартует» по-украински, а петь и философствовать предпочитает по-русски.

— Так точно, — улыбается Шкира. — Пытаэ: «На що ви так скоро уходите? Тильки пришли тай вже на коней сидаэте». А я ий кажу: «Одному охвицеру не понравилось, як ви соби чуби стрижёте». Так вона смиэться: «Из-за одного офицера стильки дивчат губить — хиба ж це можно?» «Можно, — кажу я. — Из-за одного Вильгельма хлопцив ще билыпе загубили...»