Изменить стиль страницы

Рев из парка доносится к нам все отчетливее — то кипит, неистовствует коррида, Анна Адамовна, все уверенней пробираясь по камешкам, не преминула поинтересоваться:

— А в каком столетии начались у них эти корриды?

Вопрос относится прежде всего ко мне, ибо в представлении Анны Адамовны я здесь как ходячая энциклопедия. Все ей необходимо знать, во всем убедиться — такая уж она. В музеях не расстается со своим дамским блокнотиком, вечно меня переспрашивает, тихонько уточняя хронологические даты, имена исторических личностей — все, что относится к этому Провансу, вызывает у нее повышенный интерес. Годы властвования Анжуйской династии, альбигойские войны, точная дата ликвидации вольностей Прованса — все это Анна Адамовна неутомимо фиксирует в своем блокнотике… А теперь еще это: с каких пор существуют корриды?

— А бес их знает, — говорю. — Может, еще с римских времен? Когда вместо быков людей выпускали на арены…

Михаил Михайлович, прикрыв лысину газетой «Фигаро», шагает потупленный, от жары он изнывает, пот с него катит ручьями, тем не менее и сейчас его беспокоит ответственность за делегацию: какова будет реакция публики на этот панбархат нашей дамы? В частности, что запоет Жанетта? Может, будет настаивать, чтобы вернуться как можно скорее в отель менять убранство, потому что как в таком явно вечернем туалете идти на залитую солнцем корриду?

Однако Жанетта, встретив нас в условленном месте — у фонтана, проявила естественный для француженки такт:

— О, это даже оригинально! — воскликнула она, осматривая нашу даму и так и эдак. — Какая роскошь… И так подчеркивает талию!

Михаил Михайлович исподлобья пронзает переводчицу острым недоверчивым взглядом: вроде одобряет, но искренне ли? То бишь в полуденный зной отправляться на корриду в этом тяжелом вечернем бархате Жанетте кажется оригинальным, а сама она-то? Сама — в ситчике, худенькая, легкая, даже не верится, что она уже мама.

— Только не будет ли жарко? — заботливо спрашивает переводчица нашу спутницу.

— А я жары не боюсь, — спокойно отвечает Анна Адамовна. — Привычная. У нас в цехе разве такая жарища…

Это нам известно — там, где она работает, воздух всегда горяч, разогрет выше нормы, на протяжении всей смены работниц окутывает влажное, почти тропическое тепло — этого требует сама технология производства. Да к тому же еще постоянный грохот станков…

— А у этого фонтана мы вчера были! — радостно узнает Анна Адамовна бронзу фонтана, самого большого в парке. Только вечером он был подсвечен разноцветными огнями и возле него на помосте выступали с гитарами эстрадные певцы. Наверное, и сегодня тут готовятся к выступлениям — ведь день-то воскресный, повсюду так солнечно, празднично, на возвышении девушки-танцовщицы все в белом, в нарядах невест, репетируют танец, плывут в нежной дымке своих кисейных нарядов, даже Михаил Михайлович обращает внимание на этих воздушно-легких, плывущих хороводом юных фей Лангедока. Публики пока негусто, все на корриде, впрочем, участниц предстоящего выступления это, видимо, не огорчает, они плывут и плывут лебединым кругом, невесомые в своей дымке, и чувствуется, что получают они от этого истинно высокое наслаждение.

— Славно танцуют девочки, — похвалила Анна Адамовна. — Прямо-таки журавки… Даже не хочется отсюда уходить…

Но идти надо, мы направляемся по солнцепеку дальше, ведь нас ждет коррида, коррида!

Где-то оттуда, с невидимых нам трибун, все громче доносится мощный человеческий рев… Наверное, там уже началось, там, должно быть, все взгляды прикованы к арене, где неистовствует поединок, свершается бой человека с быком, бой, который, как нам объясняли, доносит до нашего времени остатки каких-то давних культов, тех загадочно грозных, кровавых, что требовали неминуемой жертвы.

На арене, правда, еще ни быка, ни человека, хотя всюду в амфитеатре царит напряжение и беспокойство, бурлит возбужденный гул нетерпеливых многочисленных болельщиков, которые все до единого жаждут, чтобы все произошло быстрее, произошло яростно и жестоко, с острейшими опасностями, с меткими ударами, с кровью такой, чтобы брызгала с арены во все стороны, прямо в глаза трибунам!

Жанетта проводит нас на заказанные ранее места, на панбархат наш никто не обращает внимания, издали завидев нас, энергично подают знаки молодые хлопцы из мэрии, вместе с ними приветливо машет рукой нам седовласый, с красивой осанкой человек — председатель местного отделения Общества дружбы, добрый наш знакомый, с которым мы уже успели подружиться за дни пребывания здесь. В прошлом он военный летчик, именно от него услышали мы удивительную историю, что произошла когда-то в авиаполку «Нормандия — Неман», где и наш знакомый во время войны не раз поднимался в небо, чтобы вступить в бой с фашистскими стервятниками. Вот тогда и произошел случай, о котором хорошо было бы узнать всем этим безусым болельщикам, безумствующим рыцарям корриды… Хотелось бы, чтобы каждому здесь стало видно, как летят в небе двое, хотя наземные службы считали, что летит там один… Когда во время наступления летчики, меняя аэродромы, перегоняли свои самолеты вперед, случалось иногда так, что, скажем, Пьер или кто-то другой, вопреки правилам, без ведома служб, бывало, прихватывал на борт и своего наземного механика, буквально «упаковывал его в фюзеляж», как выразился этот наш знакомый за ужином накануне. Именно так и летели они вдвоем, и когда попали под зенитный обстрел, когда струей горячей смазки ударило ему в лицо и сквозь дым и пламя услышан был по радио приказ с земли: воспользовавшись парашютом, покинуть самолет — разве мог он такое сделать? Разве мог прибегнуть к парашюту, зная, что рядом с ним, доверившись ему, закупоренный в фюзеляже, без парашюта летит его механик и друг Иван Полтавец? Сели-упали на пашню, и пусть израненные оба, но не ушли в небытие, остались вместе для жизни…

— Вот это дружба, — только и молвила Анна Адамовна, выслушав во время прогулки рассказ нашего французского друга. Весь вечер мы были под впечатлением услышанного, а сегодня и друг наш предстает перед нами словно иным, на корриде он появился в настроении приподнятом, никакой печали и горя в глазах, наверное, солнце и небо лазурное, небо удивительно светлое и высокое, эти кипящие жизнью трибуны — все вместе, видимо, придает нашему другу радостной душевной энергии, втягивает в другую стихию, где человек жаждет веселья, хочет забыться, пусть на время освободив себя от тысяч и тысяч будничных напряжений… Можно ли кого-либо винить за это? И разве мы сами не становимся сейчас такими же, очутившись здесь, где хмель жизни действует на нас опьяняюще, где эта дикая, веселая, тысячелетняя коррида так властно будоражит и захватывает душу каждого!

Парни из мэрии уже возле нас, Жанетта, поручив нашему седому другу-летчику быть сегодня при Анне Адамовне в качестве кавалера, сама тут же удаляется, ибо ей, мы понимаем, не до корриды, ей снова надо бежать кормить малыша.

На арене происходят последние приготовления, появляются молодые люди в каких-то странных, похоже, еще средневековых одеждах, у каждого из них своя роль и свои обязанности, наш месье Пьер пытается деликатно объяснить Анне Адамовне и нам, непосвященным, самые элементарные вещи, касающиеся корриды; мы слышим такие словечки, как бандерилья, тореро, но они для нас мало что значат. Вероятно, чтобы корриду постигнуть, нужно не один год посещать эти трибуны, яростно выкрикивая вместе с другими краткое, непонятное нам:

— Оле! Оле!

«Оле» — это на корриде, очевидно, возглас ободрения, словцо это сплачивает в единой страсти, во взрывах азарта все эти десятки тысяч людей, теснящихся сейчас на трибунах друг возле друга в напряженном возбуждении, в нетерпеливом ожидании событий на арене. Помимо французов, здесь много испанцев, а также прибывших на сезонные работы итальянцев, и всех их на трибунах уравнивает, объединяет это неистовое, требовательное:

— Оле!

Постепенно и нас захватывает настроение возбужденных, наэлектризованных трибун, их нарастающая жажда зрелища, для всех присутствующих сейчас словно самым важным в мире становится этот момент — выход быка на арену.