— Учитесь думать… Вишь, какая! Да у меня, доченька, уже голова от мыслей пухнет! Я же не трактор, за который тракторист думает. У меня своя голова на плечах, от мыслей она уже поседела… Бывает, по ночам не сплю и все гадаю: что же это было за шаманство? Что за кровавое затмение на всех нас тогда нашло? Создали себе идола и молились на него…
— Да, было, — согласился Дорошенко. — Стыдно. Перед всем миром стыдно.
— Они, молодые, думают, что все это так просто: отцы плохие, отцы культовики, а мы вот чистенькие, мы ангелочки… Еще посмотрим, что выйдет из этих ангелочков. Под пластинку танцевать — одно, а жить… На днях приехали два таких фертика наниматься на работу. «А это правда, спрашивают, что в вашем совхозе воровать нельзя?» — «Правда». — «Тогда это нам не подходит». И как ветром сдуло. Нет, нас не так учили, не такой мы закалки. Схватишься ночью, глянешь, где-то забагровело в степи — ты уже и мчишься туда, летишь, переживаешь. Прискачешь, а они стерню жгут… Разве им, молодым, эта твоя тревога понятна? А мы ведь привыкли, что слово старшего для тебя закон, все в жизни на дисциплине держится, и если я тебе отец, то не забывай, что я за тебя и отвечаю… Нет, не ждал, не ждал я, что она так меня опозорит! — снова перешел Яцуба на свое наболевшее. — За все отблагодарила. За то, что так пестовал, что пальцем ее никогда не тронул! Для нее ведь жил, для нее! — Голос его дрогнул.
— Такая девушка, она еще порадует тебя, — сказал Дорошенко. — Еще и отцу там добудет чести и славы.
Яцуба поднял голову, посмотрел на собеседника пристально.
— Ты думаешь?
— Вот увидишь.
— А впрочем, не бессердечная же она! — охотно согласился Яцуба. — Не может же быть, чтобы совсем отреклась от отца, чтобы возненавидела, каким бы он там ни был. — Его большие глаза даже налились слезами, голос зазвенел надеждой. — Не пропащий же у нее отец! Пускай искривило, исковеркало его, но ведь из карельской березы тоже мебель делают, хоть какая уж крученая!..
Запыленная пароконная тачанка остановилась напротив сарая, молодой агроном, не вставая с сиденья, крикнул Яцубе:
— Дым какой-то вон там, к востоку!.. Примерно в Четвертом отделении.
И этого оказалось достаточно, чтобы Яцуба-командир уже был на ногах, уже властно ударил набат, — медный пожарный колокол, и шофер, что, растянувшись, спал у сарая, вскочил очумело и, еще, кажется, не пробудившись, бросился выгонять машину из сарая.
— А если это не пожар, — добавил агроном вслед Яцубе, который торопливо залезал в кабину, — так поможете деревца поливать… Там увидите — бензовоз уже поливает вдоль дороги…
— Есть! — послышалось в ответ.
Когда пожарная цистерна умчалась, Дорошенко вышел на дорогу к агроному и тоже стал всматриваться в горизонт. Дыма нигде не было. Вихрь вдали пошел степью, но вихрь ведь не погасишь.
— Ложная тревога, — улыбаясь, сказал агроном. — Там дети весной обсадили деревцами дорогу, так надо полить — такая сушь… Бензовоз уже поливает, чего же этой гулять?
И его тачанка легко покатилась дальше.
«Ох, узнаю своих земляков!» — усмехнулся Дорошенко, медленно шагая через пустырь мимо огромного пруда, который вырыли этим летом. Пахом Хрисанфович очень гордился этим прудом. Глубокий, он еще не был заполнен, только на самом дне, наливаясь, поблескивал круглым зеркалом воды. «Видишь, круглый, как телескоп», — говорил Пахом Хрисанфович, показывая Дорошенко свое детище.
За прудом на том же пустыре строят новое помещение фермы. Оно причудливое, длинное, выгнутое дугой. Как ангар. Как станция метро. Бригадиром здесь тоже товарищ юности капитана Дорошенко — Андрей Бойко, жилистый, легкий, будто высушенный временем человек, с веселыми, молодыми глазами. В рабочем фартуке, с кельмой в руке, спускается с этого ангара, спрашивает капитана с любопытством:
— О чем это тебе Яцуба заливал там?
— Жаловался, что дочь наперекор пошла…
— И слезу небось пустил?
— Оно ведь и верно, нелегко ему.
— О, ты пожалей его, пожалей! Он бы тебя пожалел, если бы ты ему тогда в руки попался. — Глаза каменщика сверкнули остро, хотя губы все еще улыбались. — Соучастник террора — таким он для меня и умрет! Добра от него не жди.
Дорошенко сказал полушутя:
— Будем, друг, верить в прогресс. Отъявленные злодеи и то, бывает, становятся людьми, а этот… Недаром пословица говорит: «Нельзя человеку стать моложе, а добрее — всегда можно».
— Нет-нет, ты его раскуси. Думаешь, он разоружился? На словах! А тайком на каждого из нас дело ведет. Все отмечает! Так что дело, наверно, заведено и на тебя.
— А, леший с ним! — отмахнулся Дорошенко и стал разглядывать строение.
Бригадир, обрадованный вниманием, начал оживленно рассказывать, как возникла мысль строить такие вот — без леса — арочные фермы.
— На свой страх и риск! Нашли в одном журнале описание такого сооружения — давай, думаем, попробуем и мы. И, как видишь, получается. Цемент да кирпич. Никакого тебе дерева!
— Удержится, не обвалится?
— В Шестом отделении разве не видел? Уже один коровник стоит такой. Как штык! Мы, когда сложили его, сперва испытали на прочность: всей бригадой взобрались на самый верх, и хлопцы как ударили гопака… Выдержал.
— Да, хлопцы у тебя орлы, — взглянул Дорошенко на молодых каменщиков: они стоят в сторонке, сдерживают улыбки; парни словно бы небрежные, грубоватые, а в душе, видно, гордятся собой, своей работой.
— У нас только орлы — других не принимаем, — шутит Бойко. — Бригада ведь у нас коммунистическая!
— Много строит нынче совхоз, — замечает Дорошенко. — Там хаты переселенцам, здесь вот фермы новые, пруды…
— Все вроде бы войны боятся, — вступил в разговор худощавый пожилой каменщик, незнакомый капитану. — А посмотришь, на Центральной веранды вперегонки ставят… Спросишь: во сколько же она тебе обошлась? Эта самая веранда, оказывается, ничего не стоит… Водка больно дорогая…
И все они смеются.
— Вот и мой Костя, — показывает Бойко на одного из молодых, — тоже веранду теще соорудил, да какую.
— Весь совхоз строится, а я что — хуже других? Миру — мир! — спокойно говорит Костя и под общий смех добавляет, что на этом он прекращает с тещей холодную войну.
— Нигде и в отделениях уже нет землянок, — хвалится Бойко. — А я помню, как возвратился с фронта в Шестое, тогда семья там жила. Осень, ночь, темень… Домов нет, на месте поселка какой-то свинорой, в землю зарылись люди. Из всех архитектурных сооружений одно стоит… маленькая деревянная трибунка: видно, к Октябрьским праздникам воздвигали. А меня сон валит — просто падаю. Только прилечь негде — кругом мокро, развезло… Взбираюсь по лесенке, ложусь и сплю. Проснулся утром: где это я? Что за гомон вокруг? Ах, да я же на трибуне! На трибуне ночевал, а вокруг на площади… полно солдаток! Ждут, чей пришел. «Может, мой?» И дети ждут: «Может, тато?» Но не будят: устал солдат, пусть отдохнет хорошенько.
На миг будто тень пробежала по лицам, будто въявь предстали перед глазами и та толпа солдаток, и одинокая трибунка среди осеннего поля, и спящий на ней после дальней дороги солдат…
Домой капитан возвращается снова мимо пруда, мимо мастерских, привычная твердая дорожка вьется между ржавыми, нагретыми на солнце навалами металлолома, где снова попадаются на глаза мертвые судовые манометры и беспорядочно брошенная якорная цепь. На этом, собственно, и завершается предобеденная прогулка Дорошенко, которую он мысленно с горькой улыбкой называет хождением по Дуге Малого Круга. Сколько еще доведется сделать таких обходов? Немного больше круг, чем когда-то верблюжий, но такой же однообразный, замкнуто-бесконечный…
Бестарка, запряженная парой лошадок, стоит возле медпункта. Старая женщина сидит напротив бестарки на лавке, склонилась на руки и… плачет.
Дорошенко остановился возле нее:
— Чего вы плачете?
— Ты меня не узнал, Иван? — спросила женщина, открыв изборожденное глубокими морщинами, мокрое от слез лицо. — Подумал, что баба какая-то старая? А я Варька!