– Татары, татары!
– Жить не давали!
– Татары!
Ворошилов внимательно и сурово прислушался к взволнованным голосам, кивнул головой.
– Это мы уже знаем, товарищи, – сказал он и поднял руку в последнем приветствии.
Люди расступились, и машина маршала пошла мимо плотно, наподобие каменной стены, стоявших партизан. И когда машина скрылась за поворотом, люди, будто опамятовавшись, зашумели, заговорили, и долго бурлили, перекатывались и многоголосо рокотали их взволнованные голоса.
Глава шестнадцатая
После штурма
Во дворе в больших котлах варилась баранина, стояли бочонки с местным кислым вином, и вокруг них с жадными глазами и пересохшими глотками толпились партизаны.
Татары везли партизанам вино, кур, хлеб, баранов. То и дело, поскрипывая осями, во двор штаба заезжали мажары, и возле них с вожжами в коричневых руках шли татары, кланяясь во все стороны. Здесь же, во дворе, татары снимали с мажар баранов и, подобострастно испросив разрешения Гаврилова, стоявшего с засунутыми в карманы руками, приваливались коленом к курчавой шкуре; блестели ножи, и из перехваченного горла на траву текла густая, пенная кровь. Татары вздергивали убитых животных за задние ноги, ловко сдирали шкуры, солили их сероватой сивашской солью и забирали домой.
Я видел Фатыха несколько раз во дворе штаба, разговаривавшего с татарами на родном языке. Выражение довольства лежало на его лице. Фатых переоделся в черный пиджак, шевровые сапоги, обрантованные белой дратвой, но шапка с красной повязкой оставалась прежней, и из рук он не выпускал автомат.
А по главной улице Солхата, по шоссе, разрезавшему город, катила Приморская армия с песнями, в скрипе колес, резины, в дымках выхлопников. Солдаты шагали в пилотках, лихо заломленных по-приморски, как умели это делать отчаянные парни, видевшие славу Одессы, Севастополя, сражавшиеся на горных перевалах Кавказа, штурмовавшие «Голубую линию» на Кубани, в бурные ночи, под свирепым огнем неприятеля, переплывавшие стремнину Керченского пролива, прорвавшие теперь сильные укрепления Керчи, Акмонайские позиции.
Колоннами двигались пленные немцы. У них заросшие бородами, пыльные лица, испуганные глаза и безвольно опущенные руки. Они шли подавленные и с каким-то страшным испугом бросали взгляды на проносившуюся мимо них Приморскую армию.
На каждом ветровом стекле нарисована эмблема – чайка. Это знак приморцев – армии, сражавшейся все время близ моря и только не надолго брошенной в глубь континента. Чайками были украшены все машины приморцев.
Партизаны Лелюкова с восхищением и завистью смотрели на регулярные полки Приморской армии, проносившейся мимо них к Севастополю.
Пройдет немного времени, и эти люди выстроятся в очередь возле полевых военкоматов, назовут свои имена, фамилии, год рождения, сдадут оставшиеся только по счастливому случаю документы и партизанские характеристики, вольются в дивизии и уйдут воевать дальше. А пока они гуляли так, как гуляли их отцы в гражданскую войну после удачной победы, ходили хмельные от вина и счастья.
– Вас, товарищ гвардии капитан, просит к себе командир.
Возле меня стоял Коля Шувалов, смотря на меня своими черными круглыми глазами.
– А где командир?
– В штабе, товарищ гвардии капитан.
Я пошел к Лелюкову через кухню, где Софья Олимпиевна жарила, варила, пекла, работая и шумовкой и каталкой. Она не обратила на меня особого внимания, так как через кухню к Лелюкову ходило много командиров. Она к ним привыкла, и ее обязанности заключались только в том, чтобы напитать всех, напоить по мере сил и возможности, никого не обидев.
Лелюков сидел на лавке, покрытой ковром, и ел холодец, вымачивая кусочки хлеба в отдельной тарелке с горчицей и уксусом.
Одна рука Лелюкова была взята в гипс, вторая двигалась плохо.
Лелюков старался есть без посторонней помощи.
Василь плакал пьяными молодыми слезами, вытирая зареванный нос цветным платком и протирая большими своими кулаками мокрые глаза.
Я первый раз видел верного лесного адъютанта Лелюкова и начальника боепитания особого фонда в таком виде.
Лелюков искоса посмотрел на меня, вернее только на мои ноги, и предложил мне сесть рядом. Не говоря ни слова, предложил мне глазами вилку и холодец и продолжал есть, будто не замечая всхлипывающего и причитающего Василя. Потом подтолкнул меня локтем, как бы заставляя понаблюдать за своим адъютантом, и сам, ухмыльнувшись своими серыми навыкате глазами, следил за Василем.
Безусловно, Лелюков жалел своего адъютанта и молчал теперь просто из любопытства: что же дальше?
Василь был хитрый парень, знал, что командир слышит его, и поэтому жаловался нарочито громко, чтобы разжалобить его сердце:
– Я от Перекопа шел до лесу. Три года себе младшего лейтенанта зарабатывал, к младшему лейтенанту тянулся, а теперь… – Василь оторвал кулак от глаза и повернул свое мокрое лицо к Лелюкову. – Лелюков – мой любимец… Я его люблю, а он меня ругает. Если бы он только знал, сколько я пережил. Да и знает он, но только то, что на виду. А так я не стану же его расстраивать, лезть к нему со всей душой, со всякой сыростью…
Василь, не отрываясь и будто бы незаметно, следил за Лелюковым и, мне казалось, не пропускал ни одного его движения. Он отлично изучил характер и повадки своего начальника, знал его слабые струнки и безошибочно добирался до его сердца, прикидываясь сильно подвыпившим и расстроенным.
Лелюков за время пребывания в лесу, сталкиваясь с предательством и корыстью, требовал от близких к себе людей абсолютной преданности во всем, даже во внешнем проявлении.
Василь продолжал хныкать и приговаривать почти одно и то же.
О проступке Василя я мог только догадываться и поэтому не мог судить, верно или неверно сейчас поступает Лелюков, так долго заставляя извиняться своего адъютанта.
Лелюков привык угадывать чужие мысли. Он тихо, чтобы не дошло до адъютанта, сказал мне:
– Сопли распустил за то, что прочесал его за трофеи. В лесу были… ничего не надо, а тут… Жадность откуда-то началась. Начал сумы набивать нужным и ненужным. Для чего? Останется жив – не заработает? А куда за собой потянет? Ему-то, молодому парню, шагать по войне и шагать, звенеть котелком долго придется. Сапоги – ладно, смотрю сквозь кулак, без обуви намаялся, штаны взял в обозе – ничего, сквозь пальцы смотрю, мундир – ладно, хотя я бы его не надел никогда, но не голым ходить, помирился, оружия цепляй хоть до макушки – пригодится, и всегда на виду, нужно – отберем. Но барахло? Корысть, брат, такая штуковина, ей только дай ход, так она съест не только дисциплину… Потому Василь плачет, не за барахлом, а боится, что я к нему дружбу потеряю.
Василь не слышал, что мне говорил Лелюков, но, поймав его суровый взгляд, еще сильнее всхлипнул, зашмурыгал носом.
Его широко расставленные ноги 'были в немецких трофейных новых штанах. Сапоги тоже новые, на толстой желтой подошве, с тремя прослойками и пряжками, и пистолет морской на бедре, а второй небрежно заткнут за пояс, и матросская тельняшка под бушлатом. Крепкие, налитые мускулами руки, покрытые светлым пушком, и оттопыренная, как у обиженного ребенка, пухлая по-детски губа, вывернутая обиженно, хитро и горько.
– Если бы он знал, сколько я пережил… – канючил Василь. – Сколько людей спас. Я жизни своей не щадил и заслужил большее. Я вместе с ним воевал, – глаза Василя прошлись по Лелюкову, – крепкий он командир, я с ним мог на все итти. Он боролся за меня, я за него. Я сам отнял не меньше пятидесяти коней, коров не пересчитаешь. Я гуртами коров у немцев отбивал, сам отбивал, разве только Гаврилов помогал… – Теперь Василь уже обращался ко мне и искал моей поддержки. – Бывало без седла на жеребца вскочишь и пошел в лес, а пуля жужжит, а пуля свиристит… Я коней достал столько, что целый эскадрон мог посадить… Все съели… А как мы Зиночку выхватили из петли! Я сам Зиночку у седла вез по каким горам!..