Изменить стиль страницы

Я рассказал Виктору все, что произошло со мной за эти годы.

– Сколько пришлось пережить, Виктор! – закончил я.

Он окинул меня серьезным взглядом и после продолжительной паузы сказал:

– А я видел, как горела Полтава

– Ну?

– Делай сам вывод…

Глава двенадцатая

Прощание

Стоял жаркий июль с короткими дождями. Пшеничные поля изнемогали под ношей урожая, золотом отливал подсолнух…

Мы заканчивали военно-пехотное училище, нам, курсантам, присваивали командирское звание.

На западе темнели горы, будто омытые у подошв своих миражами знойной закубанской степи.

За горами угадывалось море. Там после оставления нами Севастополя временно затихли кровопролитные бои.

У подножья хребта, где-то совсем недалеко, затонувшая в струйчатом мареве, лежала моя родная станица Псекупская.

Родительский дом был так близко! Когда я разворачивал в боевые. порядки свой взвод и полз, обдираясь о кусты тернов, я думал, что приближаюсь к моему дому.

Я получил отпуск на двадцать четыре часа. В отлично пригнанном обмундировании, с двумя кубиками на петлицах, с орденом Красного Знамени на груди (награда за бои у Чоргуня), с пистолетом в желтой кожаной кобуре и сшитых по ноге хромовых сапожках я сошел с автобуса и направился домой. Я любовался своей формой: мне нравился цветной кантик шаровар, белый рант подошв, новое снаряжение и, в особенности, пистолет. Пилотка лихо сидела на моих волосах, подстриженных «под бокс» лагерным парикмахером Тиграном.

Мне хотелось появиться дома внезапно. Я не думал, что этим могу взволновать родных. В моем распоряжении было всего-навсего двадцать четыре часа, отпущенных мне на свидание. Мне хотелось использовать это время как можно полнее. Вместо того чтобы итти по главной улице, я надумал попасть домой со стороны реки. Свернув влево, я достиг Фанагорийки, прошел над ее берегом, а потом уже завернул к своему саду. Старая, искривленная груша попрежнему стояла на глухой, непроезжей улице, желтенькие плоды усыпали землю. Я потрогал ладонью шершавую кору дерева, заглянул в дупло, где когда-то оставлялись записки, вздохнул от нахлынувших на меня воспоминаний. Дойдя до нашего забора, я остановился в раздумье. Вспомнил, как мы строили этот забор с Илюшей, как обжигали на костре и заваривали смолой дубовые столбы, как сбивали кожу на руках, вгоняя гвозди в твердую древесину. На перелазе виднелись следы засохшей грязи. Может быть, это мама проходила с бельем к реке.

Я видел аллею, любовно выхоженную моими руками. Приветливо встречали меня разноцветные георгины, раскрывшие от одного щедрого стебля десятки цветов, и резные листья еще не раскрывшегося дубка, цепко охватившие тугие, незрелые бутоны, и яркие канны – не поймешь даже, что лучше в них: просторный экзотический лист или смело брошенный вверх багряный цвет. А как пленительно и мягко, узорами афганской шали раскинулись панычи, смешанные с пахучим мелкоцветом фиалки-медовки!

Из той колючей акации и шарово подстриженных тернов мы, пионеры, с барабанным боем и резкими призывами горна шли в поход на осиное гнездо.

Над норой мы зажгли костер мести: ведь осы не давали поднести нам ко рту ни одного сладкого кусочка. Осы кружились, сгорали и падали.

И мы трубили в горн, били в барабан – Витька Нехода, Яша Волынский, братишка Коля и даже Илюшка… А когда продолбили дыру, притаившиеся в норе осы вылетели роем за нами. Я упал в кусты, и осы пронеслись надо мной, преследуя остальных. Как они разделали Илюшкин затылок и спину Витьки!

…Я вдруг увидел в саду, между яблонями, светловолосую девушку.

Незнакомке, пожалуй, было не больше шестнадцати лет, хотя она старалась казаться взрослой.

Но не скрыть ей угловатых движений подростка; еще как-то по-детски расставлены локти и взлохмачены волосы.

Лучи полуденного солнца, проникавшие через листву, положили на ее фигуру мягкие лапчатые тени.

Я люблю цветы цикория, или питрова батига, как его называют на юге. Питров батиг все лето цветет светлосиреневыми цветами. Присмотритесь к этому удивительному, легкому, как полет бабочки, цветку, и покажется вам, что из темной травы глядят на вас широко раскрытые, чистые и не знающие еще горя глаза девушки.

Вот такие глаза, глаза, полные немого удивления и неиспорченной душевной чистоты, глядели на меня.

Девушка смотрела удивленно. Она, видимо, не понимала, почему я так долго рассматривал каждую травинку сада.

– Может быть, вы угостите меня яблоками? – сказал я.

– Я не имею права распоряжаться в этом саду, – ответила она, потупив глаза.

Ее пальчики начали перебирать оборочку ситцевого платьица, легко облегавшего ее развившуюся фигурку. Перламутровые с красным отливом пуговки, нашитые от выреза груди до красненького пояска, то опускались, то поднимались. Ее глаза все же искоса наблюдали за мной и, конечно, видели мой пистолет в апельсиновой коже кобуры. Недаром я старался стать так, чтобы мое оружие было доступно ее взору.

– Итак, девушка, если вы категорически отказываетесь угостить меня яблоками, я возьму сам.

– Как хотите. – Девушка вспыхнула. – Яблоки не ваши и не мои. Есть хозяева, надо спросить.

Но я принялся рвать самые спелые яблоки и укладывать их в чемодан.

– Я не разрешаю вам рвать чужие яблоки! – сказала девушка и сделала ко мне первый храбрый шаг.

Выйдя из-под дерева, она попала на солнце, и ее светлые волосы, завившиеся по лбу, засветились, как венчик. Очарованный этим новым видением, я замер, но девушка повернулась и быстро пошла к дому, который виднелся сквозь деревья своими ярко побеленными стенками.

Я зашагал быстрее и у беседки, увитой виноградом «изабелла» и розами, остановился, чтобы перевести дух. Пилотка подрагивала в моих руках. У летней печки я увидел маму. Она слушала прибежавшую девушку, держа в руках глиняную тарелку и полотенце.

– Антонина Николаевна, – быстро говорила девушка, – какой-то молодой человек яблоки рвет… в чемодан кладет… А еще командир, два кубика здесь… У него револьвер, Антонина Николаевна…

Из дому вышел отец.

– Револьвер, говоришь? – переспросил шутливо отец. – А может, и в самом деле он хотел подстрелить тебя?

– Антонина Николаевна, поспешите, – просила девушка.

Наблюдая с глубоким волнением за этой сценой, я видел, как дрогнули мускулы на лице матери, как мгновенно остановились ее руки, вытиравшие тарелку, как ее беспокойный взгляд устремился в сад.

Материнское сердце! О, как далеко оно чует!

Не отрывая глаз от заплетенной виноградом стены, мама медленно направилась ко мне. Мне хотелось броситься навстречу, поскорее обнять ее, но ноги меня не слушались.

Вот мама приостанавливается, смотрит на меня, и тарелка со звоном разбивается о землю.

– Сережка!

Я подбегаю к ней, обнимаю ее. Я целую ее впалые щеки, глажу ее плечи в ситцевой кофточке.

А отец сидит за столом. Он не хочет мешать встрече. Он тоже растроган, отворачивается и грубым кулаком вытирает слезы.

– Серега, а ты совсем вояка! – восклицает отец, подавив свое волнение.

– Папа…

Я называю его, как в далеком теперь уже для меня детстве. Больше я не могу ничего вымолвить. Мои губы еще кривятся, и комок катается в горле.

Отцова ладонь поглаживает мой орден Красного Знамени. Я знаю, он не совсем хорошо видит без очков. Отстранив меня одной рукой и откинув голову, он издали рассматривает мою награду.

– Сравнялись, сынок, сравнялись, – говорит отец. – Вишь, аккуратней стали их делать. «Пролетарии всех стран» так же, а внизу, вместо того как у нас – РСФСР, теперь – СССР… У Илюшки уже два таких, а Колька-то, Колька получил Красную Звезду. – Отец садится рядом со мной, кладет на мое колено свою тяжелую, горячую ладонь.

– Лишь бы были живы, – говорит мать, – лишь бы были живы.

– Будут живы, мать.

– А где же Анюта? – наконец спрашиваю я. – Может быть, тоже отпустили на фронт?

– Пусть посидит дома, – с каким-то испугом шепчет мать, – нельзя же воевать всей семьей.