Изменить стиль страницы

Симеон Полоцкий понял это.

— А коликогуба есть арифметикия, царевна Премудрость? — с ласковою улыбкою спросил он.

— Арифметикия есть сугуба.

— Изрядно… А каково есть арифметикиино первой части последствие?

— Арифметикиино последствие гласит сице:

О, Любезнейшая прочитателько,
Буди о Христе ты снисателька,
Да в науке сей будешь свершенна.
И везде у всех добре почтенна.
Но еще молю тя потщися,
Прочих частей изучися,
В них же охотно ся понуди,
В политикии всей свершенна буди,
Да будешь почтена всеконечно
И увенчана от всех венечно.

— Оптиме! Сугубо и трегубо! Оптиме! — поощрял учитель.

Царевна вдруг засмеялась, да так детски искренно и звонко, что даже Алексей Михайлович, занятый важным государственным делом, счетом земных поклонов своих бояр и других сановников, оглянулся на терем царевны и добродушно улыбнулся…

— Батюшка государь сюда смотрит и смеется, — сказала царевна и быстро спряталась за полог, словно вспугнутая птичка.

— Великий государь любит тебя, царевна, паче всех, — серьезно заметил Полоцкий.

— А я, ах, я батюшку государя таково крепко люблю, таково крепко!.. А однова он говорил мне, что когда ево царевичем заставляли уроки учить, так повсядень велели прочитовать «Похвалу розге»… А «Похвала розге», батюшка сказывал, такова:

Розгою дух святой детище бити велит,
Розга убо ниже мало здравия вредит…

Она снова засмеялась… Симеон, позвякивая четками, ласково смотрел на нее и улыбался…

— А дальше, батюшка, сказывал, тако:

Благослови, боже, оные леса,
Иже розги добрые родят на детские телеса,
Да будут благословенны и оные златые времена,
Егда убо секут розгами людские рамена…

— Ныне сему не учат, — заметил Симеон, когда царевна кончила.

— А «комидийным действам» учат? — наивно спросила юная царевна. — Ах, как оные «действа» хороши, зело хороши!

Симеон Полоцкий скромно потупился, и даже немножко как бы румянец показался на его бледном, бесцветном лице.

— А ты, царевна, видела их? — спросил он, немного подумав.

— Одним глазком видела, когда у батюшки в палатах оные действа показывали… Я из-за полога смотрела… Таково хорошо!.. Выходит это Навуходоносор, царь гордый такой, страшный, и с ним боярин Амир, и боярин Зардан, и слуги, и воины… А лицедей и говорит государю-батюшке:

То комидийно мы хощем явити
И аки само дело представити
Светлости твоей и всем предстоящим,
Князем, боляром, верно ти служащим,
В утеху сердец здрави убо зрите,
А нас в милости сохраните…

Бесцветное лицо монаха расцвело, глаза были необыкновенно светлы, губы подергивались…

— Память-то какова у тебя, царевна Премудрость, золотая! Воистину золотая! — радостно бормотал он, не спуская глаз с раскрасневшегося личика девушки.

— А как весело было, когда были «ликовствования», и на поле Деире, когда Навуходоносор царь велел гудцам трубить и пискать… Ах, таково хорошо! И болван злат, идол Навуходоносоров, и пещь огненная, и три отрока в пещи, и ангел… Ах, как они, бедненьки, отроки-те, не сгорели в пещи!

— Ангел не попустил…

— Да, ангел, точно… Я так и замерла, за полог уцепившись, мало со страху не крикнула, да няня назад оттащила меня силком… Я так и расплакалась об отроках…

— Да оно так только, царевна-матушка, одно лицедейство… Отрокам не горячо было в пещи, — успокаивал свою ученицу Симеон, довольный в душе эффектом своей пьесы, — то комидийное действо, а не самосущее.

— А все страшно… Я после таково возрадовалась, когда на другой день увидала в окно, что отроки живы и здравы были… Одного я знаю, он истопников сын Митя…

Юная царевна совсем разболталась, а Симеон, польщенный ею, только улыбался.

— А потом лицедей и говорит, — снова восхищалась царевна, — говорит таково красно и кланяется государю-батюшке и боярам:

Благодарим тя о сей благодати,
Яко изволил еси действа послушати,
Светлое око твое созерцаше
Комидийное сие дело наше.

В это время на дворе послышался какой-то крик, плеск воды и громкий смех. Царевна выглянула из-за полога и тоже засмеялась…

— Государь-батюшка тешиться изволит, стольников купает, — пояснила она.

Действительно, против внутренней выходной площадки коломенского дворца, где в высоком резном кресле сидел царь, окруженный предстоящими ему боярами, князьями и всякими именитыми сановниками, на дворе, у самого пруда, происходило нечто необыкновенное, хотя, по понятиям того наивного века, весьма естественное: «тишайший» действительно изволил тешиться: купал в пруду своих стольников. Эти невольные ванны царские стольники принимали «ежедень» и «ежеутр», как писал о том сам Алексей Михайлович стольнику Матюшкину: кто опоздал к царскому смотру, то есть к поклонам, какие вон ныне утром так усердно делал дьяк Алмаз Иванов, самый аккуратный царедворец, как великий законник, или князь Трубецкой, не могший потом подняться с земли, кто запаздывал к этим поклонам, того в пруд, так-таки совсем в кафтане, и золотном платье, и сафьянных сапогах и погружали в воду, бросая в пруд с «ердани», с мостков, устроенных для водосвятия.

Сегодня особенно было много купаемых. Да и не мудрено: утро выдалось жаркое, следовательно, покупаться для потехи его царского пресветлого величества даже приятно. Конечно, в сентябре и октябре, когда начинались заморозки, а царь все еще оставался в Коломенском, стольники реже опаздывали к своим служебным обязанностям, к поклонам, но жарким летом почему и не опоздать? Особенно же потому лестно было быть выкупанным, что всякого, кто потом благополучно выползал из пруда, мокрый, как мышь, царь жаловал, кормил за царским столом: так мокрого и сажал, и тот преисправно кушал «царску еству» и пил изрядно…

— Великий государь! Смилуйся, пожалуй! Не вели топить, детушки мал мала меньше! — вопил один толстый, красный стольник, которого стрельцы под руки тащили к пруду, между тем как другой уже барахтался в воде, брызгал и фыркал, как купаемый конюхом жеребец, и охал, путаясь в мокрых складках своего цветного кафтана и захлебываясь водой.

— Караул! Тону! Пустите душу на покаянье! — молился он, выбиваясь из сил.

— «Кидай! Кидай дале, глыбче! — наблюдал за порядком Алмаз Иванов.

— Ой-ой, батюшки! Государь!

Бултых!.. Только жмурки пошли по воде от толстого стольника…

А «тишайший», положив руки на полный, выхоленный живот, «любительно» смеется… Ему вторят почтительным ржанием бояре…

Испуганные лебеди бьются по пруду крыльями и отчаянно кричат…

Стрельцы волокут третьего стольника, который крестится и тихо читает псалом: «Помилуй мя, боже, по велицей…»

— Ох! Тише! Задушите!

И его бултыхнули с мостков со всего размаху.

— Ой-ой! Убили! Батюшки, убили!

Этот третий стольник, падая торчмя в пруд, хлобыстнулся как раз об спину толстого, второго стольника, который только было вынырнул из воды…

— Ox! Спасите, кто в бога верует, потопаю, ох!

А тот, первый, что раньше других барахтался в воде, кое-как добрался до берега, выкарабкался на четвереньках и приближается к царю с улыбкой подобострастия… Мокрые волосы спутались, закрыли все лицо, с волос и с бороды течет; с платья, с кафтана и штанов ручьями льет вода; сафьянные сапоги, наполненные водой, хлюпают и брызжут… Стольник, оставляя за собой на земле полосу воды, подходил к царским ступеням и кланялся земно, прямо лбом в песок… Поднимается, песок и грязь на лбу и волосах, руки, колени, полы — все в земле… Но на лице — самая преданная, самая холопская улыбка…