На третий день мы уже понимали, что пришел конец. Никого не выпустят, никого не освободят. Я третий день не видела мужа: женщины, сидящие рядом, говорили, что мужчин изолировали от женщин, что они под охраной на втором этаже, — так, мол, боевики контролировали ситуацию. И я в это верила. Мне сказали даже, что Серега все равно начал заступаться за детей, стал кричать на боевиков, и им пришлось выстрелить ему в руку, — но он жив, перевязан и лежит на втором этаже. И в это я верила. Это было в его характере — так поступить.

Я копила в себе силы, ждала встречи с ним, оберегала сына… Я заставляла себя верить только в хорошее. Потому что, если бы я знала, что Сережка уже мертв, что он уже третий день лежит в куче выброшенных со 2-го этажа тел, — я бы ни за что не продержалась.

Мы искали его только 3 сентября, и к вечеру уже нашли. Приехал мой брат, зашел в квартиру и так посмотрел на меня… Я сразу все поняла. Уткнулась головой в стену и зарыдала. Брат у меня военный, вэдэвэшник, в Чечне служил, и он сразу сказал: «Свет, я на войне много разного видел, я привык. Но тебе это видеть нельзя». Ведь они были убиты еще первого сентября, в первый день… Трое суток их тела лежали под солнцем и дождем.

Какое чувство вины, вы бы знали! Его убивали, а мы сидели в спортзале, мы мечтали о глотке воды. Как мелко — глоток воды! Когда он умирал…

Сейчас мне кажется, что это он защитил нас. От сквозняка, от осколков, от взрыва. Это он незримо охранял нас в те дни. Отдал свою жизнь ради спасения наших. Закрыл нас собой. Он — наш ангел-хранитель.

Когда мне кто-то пытается рассказать о том, как он умирал, я говорю: все, стоп! Я знаю только то, что моего мужа убили в кабинете литературы. А больше я не хочу ничего знать: как это происходило, кто в него стрелял, его последние слова…

Я с того дня, с 3 сентября, больше не была в школе и никогда туда не пойду. Я знаю, некоторые женщины превратили этот кабинет литературы в место паломничества. Они прикасаются к следам крови на стене, ищут какие-то предсмертные записки, вещи. И медленно сходят с ума. Невозможно… Эта школа, спортзал, кабинет литературы — это конец нашей жизни. А мне не хочется вспоминать конец, мне хочется вспоминать начало…»

Светлана, вдова

Моча

«Кто-то из взрослых первым начал пить мочу. До этого все мы стеснялись. Если бы я начала ее пить первой, надо мной бы все смеялись. А после взрослых уже было не так стыдно. Какая-то мама стала пить мочу своего сына. Я на нее посмотрела и подумала: ну, и что тут такого? Не умирать же, в конце концов?

И я тоже попросила глоток мочи. Ужас! Она так воняла… Кисло-горькая, такая резкая на вкус… И стыдно было писать и пить тут же то, чем написал. И брезгливо. А вот от маленьких я так не брезговала. Я давала тряпочку малышу, который рядом сидел, он писал на нее, и я потом сидела и высасывала из нее влагу. И обтираться этой тряпочкой можно было. В такой духоте многие стали терять сознание… Мне тоже было плохо, во рту все уже пересохло, глотка воды уже не достать было, поэтому мы писали все реже и реже, и даже моча уже стала драгоценной».

Анжела, заложница

Н

Небо

«Утро. Необычайная тишина в небе. Но что это? Сладкая, едва уловимая музыка. Это запел жаворонок. А ведь сверху так интересно смотреть на людей. Вот в этом доме зажгли свет, а из того выбежали трое босых ребятишек.

Слышно стало, как лает собака, кричат петухи. Звуки заполнили тишину, а я все лечу, лечу и лечу по небу».

Эмма Хаева, 2003 г.

(Через год сгорит в школе № 1)

О

Отец

«Рано утром первого сентября я поехала в Нальчик — соседнюю Кабардино-Балкарию. Нужно было купить кое-какой товар для нашего кафе… Не могу себе простить… То утро… Понимаете, в Кабарде на каждом шагу милицейские посты, во всех школах отменены праздничные линейки, базары закрыты… А это — всего каких-то двадцать — тридцать километров от нас… Они были предупреждены, готовы… Ну а я… Я словно слепая была: не увидела, не поняла ничего, не догадалась…

Часам к десяти я вернулась в Беслан. В городе такой переполох стоял уже… Люди кричат, толпы на улицах. «Школу захватили террористы!»

Несусь домой как сумасшедшая. Мои мальчики — Алан и Аслан — должны были быть на линейке. Оба не хотели, звонили мне на мобильный:

— Мам, можно мы на линейку не пойдем? У нас столько дел дома…

Но я запретила. И вот бегу домой, в надежде: вдруг ослушались? Калитку открываю, а навстречу мне моя мама:

— Не волнуйся, Руслан с ними!

У меня такая истерика началась: Господи, еще и муж пошел… Всех, всех своих мужчин разом потеряла…

Муж у меня высоченный — под два метра ростом. Могучий, как дуб… Издалека видно… Так и поняла я сразу: его не смогут не заметить…

Бегала по дому, схватившись за голову: «Мальчики вы мои, мальчики…»

В первый момент мы вообще не осознавали того, что такое может быть… Вроде бы телевизор смотрели, слышали и про теракты, и про захваты… Но все это было где-то далеко, не с нами, не здесь… Нам казалось, что война — это когда стреляют где-то далеко…

Пойдемте, выйдем со двора. (Выходим.) Вон, — видите? Это и есть школа! Метров сто, да? И вот эти сто метров мне уже вовек не одолеть… Мой муж, мои сыновья находились в ста метрах от меня… а я ничего, ничего не могла сделать для них…

Не могла даже приблизиться…

Наш двор, — все мы — были под прицелом снайпера… У меня появилась мысль: плюнуть на все и помчаться наперерез к ним, через железную дорогу, ворваться в спортзал, найти их, обнять… Но если бы я побежала, снайпер сразу нажал бы на курок…

Поэтому я ждала их. Ждала, как только может ждать мать…

Но еще в первый день, в первый час внутри что-то оборвалось… Словно треснуло что-то в груди… Первые выстрелы… Первые раненые… Их выносили со школьного двора, а капли крови оставались на земле, на булыжниках… Кровь… Когда я увидела ее, мне почему-то стало холодно… Очень холодно… День был жаркий, а я замерзла…

Но я ничего тогда не знала…

Ничего…

Тогда я просто ждала…

Мы, женщины, собрались в стайку и держались друг друга… Успокаивали, утешали… Мы все были в одинаковом положении: мы столкнулись с войной, которую никогда не видели, а потому не знали, что с ней делать…

Два дня наши нервы были на взводе. Несколько раз мы уже хотели взяться за руки и ринуться вперед, на школу… Нас было много… Очень много… Сотни… Нас могли убить, но мы и мечтали стать живым щитом для военных: пусть они прикроются нами, пусть нас разорвут пули, но только бы они успели прорваться в школу, начать штурм и спасти наших детей…

В первый день мы были готовы к этому. Но власти уговаривали нас. Пугали. Говорили, что мы все испортим. Что будут переговоры.

— Только не надо крови! — вот так какой-то чиновник нас просил.

И мы поверили им.

Третьего числа уже все в Беслане говорили о том, что скоро начнется штурм. Мы были на грани истерики: бегали, хватали за рукава милиционеров, военных:

— Умоляем! Только не штурм! Вы же всех их оставите там навсегда!

Они все отрицали.

И вдруг к полудню мы поняли: начинается. В панике решили предпринять что-то срочное… Притащили из Дома пионеров старые плакаты и на обратной стороне стали писать обращения к Путину. Кто-то из девочек побежал к телеоператорам, чтобы сообщить им, что мы начинаем митинг.

Я до сих пор помню те слова, что мы писали… Они у меня стоят перед глазами…

«Путин, пожалуйста, не разрешай их убить!»

«Путин, у тебя же тоже есть дочери!»

«Не допусти штурма».

«Спаси наших детей!»

Мы дописывали последнее, когда раздался первый взрыв… Такие смешные и наивные слова… Как жалко они смотрятся, да? Как жалки мы в своем горе…