Изменить стиль страницы

Людям советской эпохи не приходится хмуро и робко толпиться у порога взрослой жизни, не ведая, что ждет впереди и найдется ли там место под солнцем. Смело распахиваем мы дверь в наше будущее и врываемся в жизнь бурно, радостно и победно. Проникнутые высоким стремлением быть полезными своей стране, мы спешим во всеоружии необходимых знаний прийти на заводы, которым нужны инженеры и мастера, на поля, которые ждут агрономов, в лаборатории институтов, готовящие завтрашний день, нашей науки.

Ферсман приехал учиться и жить в Москву 1903 года — в город старый и неторопливый, с извозцами, дремлющими у Страстного монастыря, с дребезжащей конкой, еще сопротивляющейся трамваю. Лиловатый электрический свет лишь недавно появился в витринах «Мюр-и-Мерилиза», но тут же на Петровке трухлявый забор владений купца Хохрякова выпирал прохожих прямо на булыжники мостовой. Красавицу Красную площадь, превращенную отцами города в снеговую свалку, окутывал дым допотопных снеготаялок.

Молодой студент попал на бал-премьеру в Большом театре. Ярким электрическим светом горели залы театра, сверкали, переливались тысячами огней бриллианты и самоцветы на обнаженных плечах женщин. В своих воспоминаниях он рассказывал о том, какое двойственное впечатление он испытал. Его пленяло зрелище любимых самоцветов… Здесь была живая выставка, на которой встречались и старые сине-зеленые изумруды из Колумбии, среди которых сверкал замечательный камень: бриллиант древней Голконды. В колье, блестевшем на шее одной из светских красавиц, он узнавал алмазы из Южной Африки; среди них известный солитер в пятнадцать каратов чистой голубой воды. Его спутник указал ему на брошь, известную всей Москве: гранатовый кабошон из Бирмы или Сиама; вокруг него как-то незаметно вилась струйка из дивных индийских бриллиантов. Чтобы купить эту замечательную брошь у индусского раджи, ее новому владельцу пришлось заложить два имения и продать часть фабрик иностранцам.

Сколько слез и крови скрывалось за огнями этих самоцветов!..

— Ну, пойдем, — с усмешкой сказал ему его Вергилий, когда был осмотрен круг роскоши и богатств московского купечества и знати. — Я вижу, тебе не по нутру эта роскошь.

Александр ушел в задумчивости.

Впрочем, в те времена он был очень далек от страстного протеста против окружающих его социальных несправедливостей, который выражали всеми доступными им средствами его друзья-студенты.

В минералогическом кабинете Вернадского бок о бок с ним работали пламенные революционеры. Одного из них — Н. В. Скворцова — вскоре схватили жандармы, и ссылка прервала его яркую жизнь в науке. Б. А. Лури убили на демонстрации. Но это были так называемые «политики», а Ферсман оставался скорее «академистом». Между ними была глубокая пропасть. Скворцов и те, кто с ним, не понимали, как можно спокойно заниматься только наукой, когда все, что есть лучшего, участвует в революционной борьбе, когда правительство от имени царя губит и шлет в тюрьмы и на каторгу самые светлые головы, самые горячие сердца. Однако наперекор всему Ферсман в одиночестве занимался только наукой.

А. Е. Ферсман пережил в Москве события 1905 года, подготовлявшие грядущую победу Октября.

…В 12 часов дня 7 декабря 1905 года неведомая Ферсману. Москва рабочих казарм, подвалов, каморок и гиблых цехов, многотысячная рабочая Москва забастовала. Вскоре выросшее из всеобщей политической стачки восстание подняло на бой московские улицы.

Восстание было сломлено, но героизм борцов Красной Пресни стал примером для всех трудящихся мира. Это была генеральная репетиция грядущего всероссийского восстания, первая проба пробудившихся народных сил, семена Великой Октябрьской социалистической революции.

А. Е. Ферсман увидел раскол мира на два непримиримых лагеря, смертельную распрю между людьми труда и теми, кто грабит плоды этого вековечного каторжного труда. Не пора ли решать, на чьей стороне будет он сам? Вернее, уже не «сам», а вместе со своей наукой, от которой он неотделим? Что она, эта наука, может обещать людям, героически сражающимся за свои человеческие права, за труд и свободу, и что ей может обещать союз с ним?

Ферсман не подозревал, как был важен своевременный и ясный ответ на эти вопросы для его же собственной судьбы. Он еще не отдавал себе отчета, насколько бесплодны поиски эфемерного, несуществующего «третьего пути» и как они отдаляли его от определения жизненной задачи ученого.

А на этот опасный «третий путь» — путь ухода от всех мирских забот и печалей в служение «чистой науке» — его толкало все окружение.

В фешенебельной генеральской гостиной он заставал вечерами разношерстную толпу гостей. Их с ироническим любопытством изучал отец. Патриархальная искренность одесских суббот ушла в невозвратное прошлое. Пряча в усах скептическую усмешку, старик Ферсман напускал друг на друга колючих от самомнения профессоров, выдумщиков поэтической бутафории символизма, костюмеров из декадентского «театра ужасов». Он с наслаждением сталкивал лбами мнимых противников: одних, представлявших себе Россию на вековечные времена глыбой косной материи, и других, видевших в перспективе слияния России и Европы надежду на примирение отечественных волков и овец. Одни стоили других! Но кто это мог объяснить юноше? И к чьим объяснениям пожелал бы он прислушаться?

Уже успев прикоснуться к точному знанию, юноша с легким презрением следил за спорами именитых гостей отца — спорами, в которых мишурно-блестящие слова прикрывали пустоту философии. Всю свою никому не нужную жизнь они играли в эти слова.

Нет, Александр Ферсман был и остается приверженцем строгой научной прозы, в которой словам тесно, а мыслям просторно.

Генерал, ухитрявшийся покрывать революционные кружки во вверенном ему военно-учебном заведении, пытался сохранять самостоятельность суждений. Он тоже, несомненно, знал цену пышным фразам, под которыми скрывалась нехитрая мыслишка о том, как бы цивилизовать уж очень дуроломных царских городовых. В белых перчатках конституционной лойяльности, эти городовые должны были бы защищать власть денежного мешка, еще более гнетущую, чем нагайка и барщина помещика. Ферсман-сын отмечал с уважительным вниманием, что его отца не захватывала бесплодная витиеватая словесность посетителей гостиной. Но не он, скептик и салонный бунтарь, мог научить сына, как надо жить…

В разные времена в гостеприимной гостиной Ферсманов произносились десятки имен, звонких и глухих, ярких и тусклых, широко известных и говорящих что-либо лишь слуху пресыщенного знатока. Здесь клялись поэзией Верлена, Вилье де Лиль Адана и Бодлера, осторожно присоединяя к ним имена Брюсова, Блока и Белого. Здесь с ученым видом цитировали Милля, осточертевшего еще с гимназических лет Спенсера и покровительственно упоминали доморощенного философа Кареева. И никогда не звучали здесь только имена Маркса, Энгельса и Ленина, чьи труды выражали содержание всей последующей эпохи и на огромную высоту поднимали подлинное назначение человека.

Когда же кто-нибудь из гостей садился за рояль и ребиковские диссонансы облетали сидящих, становилось физически душно. Больная мелодия металась, не находя исхода. Ферсман-сын незаметно исчезал для того, чтобы с еще более яростной настойчивостью вернуться к своим камням.

Он был молод, здоров, работал в лаборатории и от избытка сил в свободное время разъезжал по старым каменоломням. Он побывал в Крыму, еще раз вернувшись к местам увлечений детской поры и к первым своим разочарованиям. Мы помним, как угас блеск милых его сердцу «тальянчиков», когда он увидел их в бездушных минералогических атласах Пренделя.

Вторично он прошелся по крымским каменоломням, по черноморским скалам, обогащенный новым — химическим — знанием происхождения и пород камня; и оказалось, что зрение его неимоверно обострилось.

Радостно и грустно повидать через много лет тот уголок, где протекали детские игры! Кажется, все осталось таким же, каким и было: и покосившийся забор, и узорчатые ставни на окнах, и ясень у ворот. И вместе с тем все изменилось: двор стал маленьким, улицы — узкими, и дом, когда-то высокий, сник и прижался к земле. Вот и книги — друзья детства. Каждое пятнышко и рисунок в них знакомы так, словно вчера лишь с ними расстался. Вот-вот оживут забытые слова и вспыхнет то же самое чувство, когда ты со вздохом сожаления закрывал последнюю прочитанную страницу.