Она ответила:
«Милый маркиз!
Вы можете ехать и остаться моим. Последовать за вами я не могу. Мы слишком похожи друг на друга: разве вы не видите, что мы оба смелые фантазеры? Я уже пыталась сделать мою революцию так, как вы представляете себе ее: пылко, открыто и насильственно. Теперь я смирилась и предоставляю действовать священникам. Они делают ее, как это им свойственно, т.е. тайно, медленно и с недоверием оглядываясь во все стороны. Первый раз я должна была бежать. Теперь я хочу выдержать; не уговаривайте меня быть непостоянной. Так, как мое дело ведется теперь, оно на взгляд кажется менее прекрасным. Но, не правда ли, маркиз, для нас главное — убеждения, а не дела.
Вы все-таки всегда будете моим: я принимаю ваше слово глубоко всерьез. Когда бы я ни позвала вас, — а я теперь не знаю даже, когда и для чего мне нужен будет рыцарь и честный человек, — вы явитесь без колебаний.
Я не увольняю вас, я только даю вам отпуск в Болгарию. Вы можете ехать.
Ваша
Виоланта Асси».
Вслед за этим Сан-Бакко уехал.
VI
Лето она провела в Кастель-Гандольфо. Ее грезы были глубоки, и жизнь ее скользила по их поверхности, как ее лодка по зеркальной поверхности озера. Осень снова опутала ее красными покровами виноградной аллеи. Сверкающие зимние дни рисовали ей на руинах Рима, в ветре и золоте, образы ее тоски, с крепкими членами и властным взглядом.
Графиня д'Ольней, княгиня Урусова и графиня Гацфельд прибыли в Рим; их осыпали просьбами о знакомстве с герцогиней Асси. Они к своему огромному удивлению узнали, что никто не знаком с их подругой. Герцогиня сама изумилась, когда ей напомнили об обществе: она забыла, что оно существует. В продолжение следующего сезона она танцевала в римских дворцах, возбуждая вокруг себя желания, сама не согретая ни одним проблеском его, точь-в-точь, как когда-то в Париже, — и все же не с такой легкостью и пустотой, как на тех паркетах. Из этих холодно блестевших мозаичных полов ее приветствовали, затемняя ее собственное отражение, серьезные глаза ее сна.
Это продолжалось три года. В марте 1880 года в римском Intransigeante появилось несколько заметок о незначительных столкновениях, происшедших в Далмации между войсками и народом. О национально-далматском деле и партии Асси говорилось с заметным благоволением, и в публике спрашивали себя: почему? Обыкновенно эта газета, которой все боялись, в борьбе двух сторон не становилась ни на одну; большей частью она высмеивала обе. Делла Пергола, издатель, доказывал этим что он не подкуплен никем. Это был известный факт, не было ни одного министерства, которое не страдало бы от его критики, а все партии он объявлял обществами для взаимопомощи при воровстве. Эта прямота создала ему в столичной прессе положение единственное и очень почетное. До сих пор на свете был только один человек, к которому он относился серьезно, и который не был в состоянии отплатить ему за это: это был Гарибальди.
Еще все удивлялись его сердечному отношению к голодающим подданным короля Николая, как он посвятил большую хвалебную статью герцогине Асси. Все жадно искали крупиц злости, которыми журналист умел делать свою похвалу смертельной: напрасно. Это был бурный гимн человека, который, бледный и со слезами воодушевления в голосе, забывает всю сдержанность. Виоланта Асси — величайшая душа эпохи, женщина, дающая мужчинам пример идеальной невинности и храбрости. Ее личность заслуживает стать объектом религиозного поклонения.
Над гимном посмеивались; общее мнение было, что с Делла Пергола дело идет на убыль. Все жалели его, так как он без нужды отказался от превосходства, которое дает злой язык. Но самые сострадательные уже на следующий день были отделаны, как нельзя лучше. Герцогиня нашла номер Intransigeante между своими письмами. Она осведомилась у Бла, что означает это событие.
— Кто этот Делла Пергола?
— Паоло Делла Пергола, ты его знаешь; ты должна была часто встречать его, он бывает в обществе. Подумай хорошенько, безбородое лицо, пробор справа, довольно толстые губы, скептический, вызывающий взгляд, но руки он не знает, куда девать.
— Я не знаю…
— Он бывает в обществе только из самоуважения и держит себя нагло, потому что конфузится. Он, наверное, поцеловал тебе руку и, покраснев, произнес какую-нибудь насмешливую остроту.
— Не помню.
— Все еще нет? Как писатель, он ведет себя точно так же. Он начал с иронии и презрения, исключительно из страха, как бы не осрамиться. Когда он затем заметил, что каждый радовался уколам, которые получал его сосед, и за его бесстыдство никто не призывал его к ответу, он стал считать себя и в самом деле в праве презирать весь мир. Все трусливы и подкупны, только он нет. Сам же он живет трусостью других и своей собственной неподкупностью.
— Чего же он хочет от меня, если он неподкупен?
— Мы увидим. Да, он неподкупен, и я не скажу даже, что это у него из расчета, — скорее из предрассудка и тщеславия. Если бы все были честны, он стал бы красть. Потому что он должен быть иным, чем все — это у него болезненное. Во всяком случае его честность ему на пользу. Каждый раз, как предстоит банковский скандал, все газеты продают свое молчание. Делла Пергола доставляет себе удовольствие говорить. Его тираж доходит до двадцати тысяч, и в заключение правительство принуждено дать ему орден, чтобы показать свое расположение.
Герцогиня задумалась.
— Значит, если он воодушевляется нашим делом, все остальные должны относиться к нему холодно.
— Этого… нам приходится бояться, — сказала Бла.
Герцогиня заявила:
— Во всяком случае он интересует меня. Что ты еще знаешь о нем, Биче? Откуда он?
— Из мрака. Одни говорят, что он был актером, другие — что он еврейский агент из Буэнос-Айреса. Я думаю, что он просто литератор без творческой силы. Он не в состоянии создавать характеры сам, своим творчеством, но он умеет очень ловко расчленять существующие в действительности. Поэтому он взялся за политику и теперь занимается душевной анатомией над министрами и финансовыми баронами. Его коллеги узнают людей только по признакам их партии. Делла Пергола знает кое-что об индивидуумах. Он объясняет их психологию, что в нынешнее время уже не трудно, их физической природой, а эту последнюю ставит в зависимость исключительно от нижней части живота. Знаменитый поэт, по нему, страдает неврастенической фантазией, оплодотворенной задержками в пищеварении. Благородные мечтатели-реформаторы, по его мнению, славные малые, склонные к приливам крови к голове, причина которых заключается, быть может, в слишком продолжительном воздержании. При процессах банковских воров прокурор — мономан без следа знания людей, судья — голодающий, больной печенью завистник, присяжные — растерянное, одураченное стадо, знаменитый защитник — ловкий остряк, тривиальный и сантиментальный, с почерпнутым из бульварных романов миросозерцанием, а обвиняемый — добродушный простак с тяжелой наследственностью. Все вместе необыкновенно просты, не совсем вменяемы и в достаточной мере достойны презрения. Особенная способность Делла Пергола заключается в том, что он высказывает все это так, что не к чему придраться. Он не бранит противника, — он вообще никогда не имеет дела с противниками, а только с характерами, которые он расчленяет. Он занимается психологией, — правда, настоящей психологией камердинера, нескромной и низменной.
И в искупление всей своей бесплодной злости он время от времени приходит в экстаз при имени Гарибальди. Он говорит о нем не иначе, как с нежным умилением и почти таинственно, как будто между ним и стариком можно предполагать совершенно особенные отношения. Он бросает, это великое имя в лицо всем тем, которые думают, что они что-нибудь делают: — Будьте, как он, если можете! — с задней мыслью: — Если бы вы были такими, вы были бы безвредны. — Скрытая пружина всего этого — зависть, беспокойная зависть ко всем, кто тоже способен на что-нибудь, и в особенности, конечно, к тем, кто пишет. Делла Пергола — плебей, который сам не понимает, откуда у него столько таланта. С таким же изумлением, как и торжеством, он докладывает своим читателям о каждом тайном советнике, который посетил его на дому, чтобы переманить его на свою сторону с помощью интимных сообщений. Он называет это: достичь власти, сидя у себя в кабинете.