Бук опустил глаза, некоторое время созерцая свои колени, потом вздохнул и поднялся.

— Ну, раз так, ничего не поделаешь. — И направился к выходу.

Однако Бальрих вернул его.

— Нет, я не считаю вас способным на это. — И резко добавил: — Значит, я должен убраться сам, покуда меня не выгнали?

— И со всей вашей родней, — добавил Бук. — Геслинг уже вчера потребовал, чтобы ему назвали всех ваших родственников, ваших двух братьев, обеих сестер, зятя с семьей и стариков — Динкля и Геллерта. Исключение сделано только для родных вашего свояка.

— Для Польстеров? Верно, ради инспектора Зальцмана, с которым она сейчас путается?

— Вот видите, как награждается добродетель, — заметил Бук, впадая в шутливый тон, но тут же сказал серьезно: — Всем вам надо жить, а это будет трудновато, особенно если вы будете учиться. На меня вы, к сожалению, уже не сможете рассчитывать.

— Я далек от этого, — пробормотал Бальрих.

Бук не преминул тут же заявить, что отныне будет лишен возможности тайком от Геслинга помогать ему.

— Ведь моя трусость вам известна, — насмешливо сказал адвокат и удалился.

Бальрих подумал: «Ему, верно, и в голову не пришло, что его могли здесь увидеть». Затем разбудил младших братьев: пусть собираются; потом отправился к Динклям:

— Мы уволены, надо уходить отсюда.

Малли заплакала навзрыд.

Динкль грозно выставил вперед ногу и заявил:

— Это мы еще посмотрим!

— Где Лени? — спросил брат. С первых же слов, сказанных Буком, Бальриха мучила только одна мысль: «Что будет с Лени?» Она еще спала. Он вздохнул с облегчением, как будто Лени могла уже узнать о случившемся и сделать то, чего он так боялся, — боялся больше всего на свете.

Что касается Динкля, то он был глубоко убежден в правоте своего дела. Пусть Геслинг еще какое-то время издевается над нами, так или иначе его время прошло и Гаузенфельд станет нашим. А то, что он выгоняет нас на улицу, только показывает, как он напуган.

Старик Геллерт, который тоже оказался здесь, неожиданно для всех вел себя с необычайной уверенностью. Он взялся выхлопотать у Клинкорума пристанище для всех. Ведь Клинкорум ненавидит Геслинга!

Геллерт оказался прав. Учитель разрешил всем поселиться в подвальном этаже, а своему ученику Бальриху отвел даже каморку в первом.

Переселение происходило как раз в то время, когда рабочие шли на фабрику. Уволенных окружили, и им пришлось остановиться со своими тележками среди дороги, огибавшей луг. Карусель была уже разобрана. Динкль, подняв руку, воскликнул:

— Мы кочуем, как цыгане, товарищи, но что наше, то наше, и скоро кто-то другой станет цыганом!

Все угрюмо ему поддакивали.

В подворотне между старыми корпусами рабочие обнаружили на стене большой железный лист с каким-то объявлением от главной дирекции.

— Ну, разумеется, насчет Бальриха! — раздался позади чей-то голос. — Кто будет бастовать из-за Бальриха, того тоже уволят. Но это мы еще посмотрим. Прежде всего — бастовать!

— Стачку! — кричали вокруг.

Впереди же, в подворотне, уже слышались другие речи. И чем больше людей протискивалось к листу и читало объявление, тем реже раздавалось слово «стачка».

Гербесдерфер, дочитав желтый лист, вернулся к Бальриху:

— Геслинг уже придумал выход: кто отступится от тебя, будет участвовать в прибылях.

Бальрих вздрогнул.

— Ах, вот что? Участие в прибылях? Значит, скоро он пойдет и на большее! Но неужели после этого кто-нибудь отступится от меня?

Рабочие недоверчиво поглядывали на Бальриха. Он сам едва ли верил своим словам.

— Геслинг напуган вчерашним. Уволил меня для виду и все-таки сделает то, что я хочу. Но это будет слишком большой победой, и так легко ее не добьешься.

Он ринулся в подворотню, пробился сквозь толпу, стал читать… Когда он вернулся, усмехаясь, его обступили и стали расспрашивать, почему он смеется, они не привыкли видеть его смеющимся.

— Да вам же снизят заработную плату. Этого-то вы и не прочли. Это, конечно, напечатано таким мелким шрифтом, что и не разберешь.

— Но зато мы будем получать прибыль.

— О, об этом объявлено саженными буквами! Но достигнет ли она вашего скудного заработка? Навряд ли вы здесь выгадаете.

Рабочие обозлились.

— Шутка ли — фабрика в Гаузенфельде! Сотни тысяч дохода дает! — сказал кто-то.

— А вы что, войдете в долю? — спросил Бальрих.

Тут послышались робкие голоса насчет того, что он говорит это от зависти. Тогда Бальрих замолчал: им хотелось верить, лишь бы верить — ему или Геслингу — все равно, кто обещает им счастье в ближайшем будущем, тому и верить.

Тогда выступил живший обычно в достатке механик Польстер и стал поучать рабочих:

— Участие в прибылях — вернейшее средство для поднятия благосостояния тружеников и лучший способ примирить рабочих с предпринимателем. — Объявление дирекции он знал уже наизусть.

Гербесдерфер возразил:

— Предпринимателя-то мы видим насквозь…

Это замечание многих озадачило. И тут-то, собравшись с духом, выступил Яунер. Правда, господа из руководства незаслуженно обвинили его и чуть было не отправили в тюрьму, но сегодня он чувствует, что его долг сказать: «Шапки долой, товарищи!» В ответ раздались возгласы: «Доносчик!» И люди разочарованно поплелись на фабрику.

Несколько рабочих подошли к Бальриху.

— Даже если это правда, и мы будем участвовать в прибылях, то это еще не все. Ты нам понадобишься и дальше, Бальрих.

Ему жмут руку.

— Да здравствует Бальрих! Стачка! — выкрикивали отдельные голоса.

Но Бальрих сказал:

— Бросьте, товарищи! Я знаю другой путь. Надо выждать!

И он потащил дальше свою тележку; за ним Динкль и Малли везли свои, на одной лежал новорожденный ребенок Малли. Тележки подталкивали младшие братья Бальриха. Дети Динклей семенили рядом. Лени с ними не было. Старик Геллерт вел их к новому пристанищу.

То были две комнаты, окна — вровень с землей. Каморка в первом этаже с окном на север была ничуть не светлее, но посуше. Бальрих здесь занимался, а спала в ней Лени. Ей удалось устроиться модисткой, и возвращалась она домой только вечером. Динкль вскоре нанялся в городе золотарем, и Малли каждый день приносила ему обед на шоссе. Сама же она выполняла всю тяжелую домашнюю работу у Клинкорума. Кое-как зарабатывали на кусок хлеба. У Геллерта малярной работы стало даже больше прежнего.

Все обошлось… Но в подвальных комнатах стояли полумрак, нестерпимая сырость и запах нечистот, который приносил домой Динкль, словно это был основной запах всего Гаузенфельда, его вековой грязи и нищеты. Читая у себя наверху, Бальрих слышал, как под ним в подвальном этаже колотят друг друга дети Динкля и непристойно выражаются. Иногда неожиданно появлялся Геллерт, кончавший работу когда ему вздумается. Он напивался, поил водкой детей и позволял себе всякие гадости. Тогда они, визжа, убегали из дому, а годовалый малыш, которого бросали, ревел, пока не прибегала Малли… Бальриху было стыдно, и от встреч со старым распутником он уклонялся. Только сестре своей Малли он посоветовал получше присматривать за дочерью. Ведь одиннадцатилетняя Лизель уже строит глазки мужчинам. Сестра же только горько плакала, опустив седую голову. Она знала больше, чем он. Но что будет с ними, если Геллерт выгонит их на улицу?

— Скоро я начну зарабатывать, и мы найдем квартиру получше, — утешал ее брат.

Он тут же отправился к Клинкоруму и заявил, что согласен заниматься со всеми учениками, которых ему предложат. До сих пор он брал ровно столько, чтобы оплатить свое скудное содержание. Отныне он решил, что будет давать уроки весь день. Клинкорум доставал их ему без всякого труда, и Бальрих снова просиживал ночи напролет при свете лампы…

Он делал это ради Лени… Динклевы дети — это еще не самое худшее. Нестерпимо было видеть, как Лени в легком пальто на поддельном меху, в модной шляпке, шурша юбкой, обрисовывающей ее стройные бедра, в туфлях на каблучках легким, быстрым шагом возвращалась с работы. Но едва она входила в сад, как выражение недовольства уже омрачало ее лицо. По ступенькам в подвальный этаж она спускалась осторожно, чтобы не попасть в грязь; подойдя к двери, похожей на расшатанный гардероб, и пересиливая отвращение, она рукой, затянутой в белую перчатку, бралась за скобу… Брат уводил ее из дома обедать: пусть как можно меньше времени проводит она в этом нищенском логове. Но вот однажды вечером, переступив порог своей комнаты, Лени увидела новую белую мебель, розовый полог над кроватью и туалетным столиком. Она оторопела, потом обернулась, — в дверях стоял брат; на лице ее он прочел только жалость. Тогда он понял, что все напрасно. И теперь, когда и эта последняя попытка оказалась тщетной, страх, безмерный страх за сестру овладел им.