Ламартин был первым, кто не задумываясь назвал как нечто неоспоримое и достойное поклонения нашумевшие письма Софи Моннье и Оноре Мирабо, которыми томящиеся в разных тюрьмах влюбленные на протяжении почти четырех лет обменивались друг с другом, бессмертными27. Авторитет, эстетическая компетентность Ламартина, его художественный вкус были настолько непререкаемы, что это мнение поэта стало своего рода классикой.
Тридцать лет спустя Марио Прот в обширном введении к публикации писем Мирабо «О любви» подтвердил определение, данное впервые Ламартином28. Письма Мирабо и Софи Моннье стали в своем роде классическим примером, образцом любви двух беззаветно преданных друг другу существ.
И вот перед вами страницы старинного, бесконечно далекого романа давно отшумевшего времени.
Когда вы смотрите па эти поблекшие от времени строки, на потемневшие, влажные, как бы уже охваченные начавшимся тлением листы, вас обдает холодок отлетающего времени. Здесь все в прошлом.
Но вы начинаете вчитываться в эти строки, и с первых слов вас невольно захватывает, притягивает пробивающаяся сквозь долгие, долгие годы их живая, покоряющая сила. Слова бегут, обгоняя друг друга. Они торопятся, они боятся опоздать; им некогда. Всего час, два часа назад эти два самых счастливых существа на свете — или два самых несчастных? — расстались. Что с ними было? Что с ними будет? Они еще ничего не знают. Завтрашний день — каким он будет? Он еще неразличим, неведом. Оноре пишет ей торопливо: ведь так много надо сказать. Еще не окончив одно письмо, он начинает другое. Им не терпится друг другу все рассказать. И постоянным рефреном, повторяющимся почти за каждой фразой, за кратким деловым сообщением, — вопросы, на которые, ей кажется, она никогда не дождется ответа: «Ты меня помнишь? Ты меня любишь? Ты меня не забыл?»
Наверно, нетрудно представить груду белых страничек, написанных непривычным к письму крупным женским почерком на жестком столе тюремной кельи. Но в этих листках белой бумаги сама жизнь. Сколько чувств, сколько ожиданий, сколько надежд вложено в эти торопливые бегущие буквы!
В этом огромном, беспощадном мире их, незащищенных, всего двое.
Может быть, Альфонс Ламартин и в самом деле был прав? Кто решится оспорить эти залитые слезами страницы романа XVIII столетия? Разве не внушают они невольного уважения читателям?
Когда вы смотрите на эти прочные, казалось бы, несокрушимые переплеты, на эти пожелтевшие и как бы сгустившиеся плотные листы старой толстой бумаги, на этот затейливый и в то же время бедный в своей убогой типографской технике старинный шрифт, вы невольно как бы переноситесь в давно минувший, в почти неразличимый, навсегда ушедший век.
Уже нет в жизни ни Софи, ни Оноре, ни свидетелей, ни очевидцев. Никого не осталось. От минувшей поры если что и сохранилось, так лишь эти так наивно и часто повторяемые вопросы:
«Ты меня помнишь? Ты меня любишь? Ты меня не забыл?»
Так начинается этот роман в письмах. Конечно, он имеет несопоставимые преимущества перед «Новой Элоизой» Руссо. Но вряд ли нужны сопоставления писем Софи Моннье и Оноре Мирабо с авторами литературной переписки, созданной талантом Жан-Жака Руссо. Да и к чему эти поздние счеты славой? Во втором варианте, который Мирабо по своему неполному человеческому веку так и не опубликовал (как, впрочем, и не думал вовсе об этом), за неровными линиями строк стоит сама жизнь.
Можно лишь представить, как медленно, бесконечно медленно тянется время для двух существ, любящих друг друга, постоянно думающих друг о друге, всегда опасающихся друг за друга и в то же время разлученных на долгие годы. Наверно, Ламартин был прав, утверждая, что страницы истории любви Софи и Оноре бессмертны. Может быть, и в самом деле они бессмертны?
Но еще раз перечитайте эти письма сначала. Прошел год. За этот долгий год чуда не произошло. Могучие и строгие очертания Венсенского замка все так же грозно высятся на горизонте. И никому не видимые, тайные обитатели живут в неменяющемся, строго установленном, подчиненном жестким правилам мире крепости.
Монастырь, в который заключена Софи Моннье, все так же зорко и бдительпо охраняется бесшумно ступающими сестрами, облаченными в строгие монашеские платья. Вчерашний день похож на сегодняшний, а сегодняшний — на вчерашний и на завтрашний… Минувший день — это много или мало? Чем дольше идет время, тем, кажется, все явственнее замедляется его ход.
Оноре Мирабо был полон решимости не попасться в руки своих врагов, как глупый полуслепой кролик. Он не позволит, чтобы они подчинили его своей воле. Он продумал, строго распределил во времени огромные обязанности, которые ему предстоит выполнить в ближайшие год-два.
Было над чем поразмыслить… Как уже ранее было сказано, Мирабо начал свой трактат «О тайных приказах и государственных тюрьмах». По мере развертывания работы он расширял круг источников и литературы, привлекаемых для изучения рассматриваемых вопросов. Одновременно он начал ряд крупных литературных работ. То были обширные переводы из Гомера и по древнегреческим источникам, и в английском переложении Поппа, переводы из Тацита, и упорно продвигаемые им вперед и тщательно редактируемые переводы Бок-каччо. Нельзя не поражаться удивительной работоспособности и внутренней собранности этого человека.
В Венсенской башне он обнаружил такую продуктивность пера, которую трудно было бы от него ожидать при иных, самых благоприятных условиях. Он умудрился в условиях жесткого, строго регламентируемого режима наладить и организовать за пределами Венсен-ского замка выпуск сочинений Боккаччо с помощью посреднических издательских фирм.
Каждый день, два-три раза в сутки, он пишет письма своей Софи. Он ей пересылает свои литературные переводы, спрашивает ее мнение по тому или иному литературному вопросу. Он искренне озабочен развитием ее литературных вкусов. Кажется, он один готов полностью взять на свои плечи все тяготы этой выпавшей им нелегкой доли. Он по-прежнему находит для нее нежные, ласковые слова. Он обращается к ней: моя единственная, моя горячо любимая, моя самая дорогая…
Эт» — могучий дуб, и кажется, нет на свете сил, которые могут сломить железный организм и эту несгибаемую волю.
И все-таки загляните дальше в эти письма. Еще год прошел. Уже прошло три года. Бьет колокол на Венсенской башне, а время идет все медленнее, все тише. Оно-ре оглядывается назад. Вот он сделал на дереве зарубку. Тогда еще было воскресенье, за ним начинался понедельник, а впереди еще долгая, большая неделя. Он оглядывается назад. Как различить дни? Теперь, когда они остались позади, они становятся как бы одинаковыми, похожими один на другой. Одна неделя на другую.
Вот страшная, затягивающая, все туже подступающая к горлу петля остановившегося времени.
Перечитайте еще раз письма, которыми по-прежнему обмениваются бывшие когда-то, в незапамятном, бесконечно далеком прошлом, счастливыми любовники. А ведь писем становится все меньше. Да и сами письма стали короче, тоньше; Оноре и Софи все реже испытывают необходимость обращаться друг к другу. И кто может сказать, что действует сильнее: сложившаяся с годами привычка, душевная необходимость или потребность, или, быть может, ни он, ни она не хотят, да и не смеют задумываться над этим вопросом.
Это как будто те же самые письма, что были и раньше. И вместе с тем они уже не те.
Любовь не горит на костре из слов, слов одних недостаточно. Можно повторять в письмах неделю, месяц, год, три года одни и те же или, если хотите, разные слова любви, но с течением времени они будут казаться все более тусклыми, блеклыми, обесцвеченными. Слова сохраняются, но они теряют свою убеждающую силу.
На третий год заключения в поведении, образе жизни, психологии этого казавшегося железным человека что-то начинает сдавать. Его ясная и чистая мысль за-мутняется. Он пишет по ночам какие-то чудовищные эротические истории, которые при дневном свете страшно перечитывать. Он теперь подолгу — часами — может задумываться, уставившись в одну точку.