Изменить стиль страницы

21 февраля 1837 года Раевского арестовали и вскорости сослали в ссылку в Олонецкую губернию, где он и пробыл до 7 декабря 1838 года, работая чиновником у петрозаводского губернатора. На год дольше, чем первая кавказская ссылка самого Михаила Лермонтова. Лермонтов назвал в своем показании Раевского на требование П. А. Клейнмихеля указать виновника распространения его стихотворения. Когда, выпущенный из-под ареста, он узнал об аресте Раевского, о том, что тот продолжал в марте 1837 года сидеть на гауптвахте в Петропавловской крепости, он написал ему письмо, полное отчаяния, и был вне себя от радости, получив от Раевского ответное письмо («Меня мучила мысль, что ты за меня страдаешь… Бабушка хлопочет у Дубельта и Афанасий Алексеевич тоже»). Лермонтов не знал, что Раевский до его допроса и его показания сам признался в распространении инкриминируемого стихотворения.

Находясь в Петрозаводске, Святослав Раевский участвовал в создании газеты «Олонецкие губернские ведомости», собирал этнографические материалы, переписывался с Лермонтовым. Получив в 1838 году освобождение от ссылки, возвратился в Санкт-Петербург, где продолжал встречаться с поэтом. Служа чиновником в Ставрополе, Раевский мог вновь видеться с Лермонтовым на Кавказе. Сохранились шесть писем Лермонтова Раевскому и акварельный портрет Святослава Раевского работы М. Ю. Лермонтова 1836–1837 годов. В своей ссылке Раевский поэта не винил. 19 сентября 1840 года он вышел в отставку и поселился в своем имении — селе Раевка Пензенской губернии.

К счастью, Раевский, во-первых, сам добровольно занялся рассылкой знаменитого стихотворения и не считал Лермонтова в чем-то виноватым, а во-вторых, будучи сам литератором, прекрасно понимал величие лермонтовского дара и скорее гордился дружбой с поэтом и своей петрозаводской ссылкой.

Я сам родом из Петрозаводска и тоже горжусь, что благодаря этой ссылке Михаил Лермонтов хоть как-то оказался связан с моей родиной — Карелией, писал письма в Петрозаводск своему другу. До конца дней своих Святослав Раевский отстаивал интересы Лермонтова, и как поэта, и как человека, сохранил очень многие ценнейшие материалы о нем. Как пишет карельский журналист А. Валентик: «…в ссылке в Петрозаводске Раевский оставил о себе добрую память. Он стал одним из организаторов газеты „Олонецкие губернские ведомости“. По его инициативе было создано и „Прибавление к ведомостям“ — своего рода историко-литературное приложение. В 1838 году Раевский опубликовал в „Прибавлениях…“ статью „О простонародной литературе. О собирании русских народных песен, стихов, пословиц“. В ней он, по сути, обозначил бытование на территории Карелии русских былин и плачей, которые впоследствии были записаны Рыбниковым, Гильфердингом и Барсовым».

Одним из первых Раевский стал заниматься всерьез русской народной культурой. Святослав Раевский писал: «Для полного издания песен и стихов необходимо, чтобы они записаны были везде. Простой народ Олонецкой губернии, отброшенный на край империи, сохранил много поговорок, пословиц, преданий и песен, которые следует записать и издать. Часто одна-две подслушанные песни или поговорки, при всей их видимой немудрености, достойны более внимания, нежели большие собрания. Кроме других обстоятельств, легко может случиться, что они сохранились только в Олонецкой губернии или вовсе не существовали в других».

В свою очередь Михаил Лермонтов писал письма своему ссыльному другу в Петрозаводск:

«Ты не можешь вообразить моего отчаяния, когда я узнал, что стал виной твоего несчастья. Я сначала не говорил про тебя, но потом меня допрашивали от государя: сказали, что тебе ничего не будет и что если я запрусь, то меня в солдаты… Я вспомнил бабушку… и не смог… Я тебя принес в жертву ей… Что во мне происходило в эту минуту, не могу сказать, но я уверен, что ты меня понимаешь и прощаешь и находишь еще достойным своей дружбы…

27 февраля 1837 г.».

Затем в декабре 1837 года письмо было послано из Тифлиса в Петрозаводск. Приведу его полностью:

«Любезный друг Святослав!

Я полагаю, что либо мои два письма пропали на почте, либо твои ко мне не дошли, потому что с тех пор, как я здесь, я о тебе знаю только из писем бабушки.

Наконец, меня перевели обратно в гвардию, но только в Гродненский гусарский полк, и если б не бабушка, то, по совести сказать, я бы охотно остался здесь, потому что вряд ли поселение веселее Грузии.

С тех пор, как я выехал из России, поверишь ли, я находился до сих пор в беспрерывном странствовании, то на перекладной, то верхом; изъездил Линию всю вдоль, от Кизляра до Тамани, переехал горы, был в Шуше, в Кубе, в Шемахе, в Кахетии, одетый по-черкесски, с ружьем за плечами, ночевал в чистом поле, засыпал под крик шакалов, ел чурек, пил кахетинское даже…

Простудившись дорогой, я приехал на воды весь в ревматизмах; меня на руках вынесли люди из повозки, я не мог ходить — в месяц меня воды совсем поправили; я никогда не был так здоров, зато веду жизнь примерную; пью вино только тогда, когда где-нибудь в горах ночью прозябну, то, приехав на место, греюсь… Здесь, кроме войны, службы нету; я приехал в отряд слишком поздно, ибо государь нынче не велел делать вторую экспедицию, и я слышал только два-три выстрела; зато два раза в моих путешествиях отстреливался: раз ночью мы ехали втроем из Кубы, я, один офицер нашего полка и черкес (мирный, разумеется), — и чуть не попались шайке лезгин. Хороших ребят здесь много, особенно в Тифлисе есть люди очень порядочные; а что здесь истинное наслаждение, так это татарские бани! Я снял на скорую руку виды всех примечательных мест, которые посещал, и везу с собою порядочную коллекцию; одним словом, я вояжировал. Как перевалился через хребет в Грузию, так бросил тележку и стал ездить верхом; лазил на снеговую гору (Крестовая) на самый верх, что не совсем легко; оттуда видна половина Грузии, как на блюдечке, и, право, я не берусь объяснить или описать этого удивительного чувства: для меня горный воздух — бальзам; хандра к чорту, сердце бьется, грудь высоко дышит — ничего не надо в эту минуту; так сидел бы да смотрел целую жизнь.

Начал учиться по-татарски, язык, который здесь, и вообще в Азии, необходим, как французский в Европе, — да жаль, теперь не доучусь, а впоследствии могло бы пригодиться. Я уже составлял планы ехать в Мекку, в Персию и проч., теперь остается только проситься в экспедицию в Хиву с Перовским.

Ты видишь из этого, что я сделался ужасным бродягой, а право, я расположен к этому роду жизни. Если тебе вздумается отвечать мне, то пиши в Петербург; увы, не в Царское Село; скучно ехать в Новый полк, я совсем отвык от фронта, и серьезно думаю выйти в отставку.

Прощай, любезный друг, не позабудь меня, и верь все-таки, что самой моей большой печалью было то, что ты через меня пострадал.

Вечно тебе преданный М. Лермонтов».

Вернувшись из ссылки в Санкт-Петербург, Михаил Лермонтов вновь пишет другу в Петрозаводск 8 июня 1838 года. Судя по всему, кто-то хотел оклеветать поэта, поссорить друзей: «Любезный друг Святослав, твое последнее письмо огорчило меня: ты сам знаешь, почему; но я тебя от души прощаю, зная твои расстроенные нервы. Как мог ты думать, чтоб я шутил твоим спокойствием или говорил такие вещи, чтобы отвязаться… Не знаю, как у вас, а здесь мне после Кавказа все холодно, когда другим жарко… Прощай, любезный друг, и прошу тебя, будь уверен во мне и думай, что я никогда не скажу и не сделаю тебе ничего огорчительного…»

…Когда Раевский в декабре 1838 года вернулся из ссылки в Петербург, то уже через несколько часов по его приезде вбежал в его комнату Лермонтов и бросился другу на шею. «Я помню, — рассказывала сестра Раевского, — как М. Ю. Лермонтов целовал брата, гладил его и все приговаривал: „Прости меня, прости, милый“. Как теперь вижу растроганное лицо Лермонтова и его большие, полные слез глаза. Брат был тоже растроган до слез и успокаивал друга…»

Но вернемся от ссыльного друга к самому поэту. Когда Святослава Раевского отправляли в ссылку в Олонецкую губернию, Михаила Лермонтова приказом от 27 февраля 1837 года за сочинение стихов «Смерть Поэта» перевели корнетом в Нижегородский драгунский полк, воевавший на Кавказе. Так закончился первый петербургский период в жизни русского поэта.