К своей работе он еще никогда раньше не относился с такой серьезностью. Вальзер в молодости работал без черновиков, записывал сразу начисто готовый текст. В Биле писатель переходит на карандаш. Здесь он начинает относиться к своей работе серьезнее: сначала он записывает куски прозы микроскопическим почерком для себя, потом, в случае надобности отослать текст куда-то для публикации, переписывает набело пером. Его любовь к каллиграфии переходит в микрописьмо. Для непосвященного разобрать его каракули, напоминавшие тайнопись, специальный шифр, невозможно.
О любом другом писателе можно было бы сказать: здесь начинается расцвет его творчества. Почему-то о Вальзере не получается говорить так, как о других.
Эмиль Шибли, когда-то известный бернский писатель, теперь забытый и упоминаемый в основном лишь в связи с Вальзером, описал их встречу в Биле. Этот текст был опубликован в 1927 году.
«Что рассказать о его внешнем виде? Что ж, выглядит он не так, как может представить себе читатель его книг. <…> Все его книги проникнуты чем-то легким, изящным. Чем-то шелестящим и скорее радостным, подчас чересчур витиеватым. Сам писатель, напротив, тяжеловатый, молчаливый, своим простым видом скорее напоминает ремесленника, слесаря или механика. Во всяком случае, он производит впечатление совершенно здорового человека. Его книги странные, крайне своенравные и оригинальные, несут отпечаток неповторимой личности; автор же ничем не примечательный, кроткий, подчеркнуто будничный. Только глаза смотрят значительно. Его костюм дышал на ладан. На коленках виднелись огромные заплаты, пришитые с трогательной беспомощностью мужской рукой. Весь облик этого человека, перевалившего за сорок, излучал богатство духа, знания и, что важнее, человечности и говорил о мужестве и даже гордости, с которой тот переносил свою крайнюю бедность. Смотреть на него было больно. Этот писатель, издавший десять книг, <…> страдает от нужды, носит лохмотья бродяги, хотя работает как одержимый. Этот писатель (король нашей литературы), которого потомки признают если не великим, то мастером высочайшей пробы, испытывает лишения горького одиночества и терпит боль мещанского презрения, все для того, чтобы отстоять свое право быть писателем. Да черт побери! Пусть найдет себе другое занятие, которое принесет ему больше доходов и уважения! Он не может. Бог призвал его быть писателем. И он лучше будет умирать с голода и ходить в изношенном и залатанном тряпье, терпеть унижение от уничижительных взглядов благопорядочных бюргеров, прилежно занимающихся зарабатыванием денег. Во имя того, кто его призвал».
Его выбор — повернуться спиной к обществу, предпочесть жизнь отщепенца, принять все, что этот выбор за собой влечет: нищету, изоляцию, презрение. Это не страх перед жизнью, это совсем другое. Устроенный быт требует слишком высокую цену. У него нет даже книг. Нищета и отсутствие какой-либо собственности — логическое продолжение избранного пути. Все ценности этого мира идут в обмен на другое, более ценное. Точка невозврата пройдена, для него уже невозможно вернуться и участвовать в жизненном забеге вместе со всеми.
Он накладывает на себя обет нищеты, нестяжательства, безбрачия, получая за это блаженство независимости от мира сего. Писательство как юродство. Но не тяжелое, поучающее и обличающее, с веригами и публичными самоистязаниями, а легкое, никому не видимое, радостное. Его радость — плоть от плоти той радости, которая переполняла говорившего с птицами Франциска.
Шибли вспоминает, как Вальзер сказал ему: «Я все равно не брошу мою работу. Она, несмотря ни на что, делает меня счастливым человеком. Хотя я и знаю, что в обществе меня держат за сумасшедшего <…> или за люмпена и тунеядца. Но это не так важно. Судьба не захочет сотворить из меня второго Генриха фон Кляйста. — Он усмехнулся: — Нет, счастья больше, чем страдания. Правда».
Он не отвернулся от жизни. Он выбрал свободу творить. Творчество — это проявление высшей любви к жизни.
С наступлением войны Швейцария тоже объявляет мобилизацию. Призывают всех мужчин, способных носить оружие. Генералы и газеты всей Европы, в том числе и нейтральной альпийской республики, требуют умереть за отечество. Страна, затерявшаяся посреди полей мировой войны, напоминает хрупкую вазу в посудной лавке, в которой дерутся слоны.
Вальзера призывают, и он становится рядовым 134-го стрелкового батальона. Раз в год его забирают на несколько месяцев служить в отдаленных горных районах. Он будет вспоминать потом, как офицер орал на него перед строем: «Вальзер, ты не солдат, а говно!» И солдатом он был никудышным.
В периоды между военными сборами он пишет. Не о войне. О своих прогулках.
Быть не от мира сего — это не капитуляция, не сдача оружия, не бегство от чудовищной реальности мировой катастрофы, это выбранная позиция, его укрепрайон, линия обороны. Это контратака и создание контрреальности.
Его келья — это поля и леса вокруг Биля, горы и озера. Его келья — он сам. Даже на прогулке.
Для затворника, добровольно взявшего на себя обет одинокого служения — послушание перу, выход из его писательской каморки является больше, чем прогулкой, — это его единственная возможность связи с внешним миром. Прогулка как шов с реальностью.
Повесть «Прогулка» рождается в августе 1916 года. В эти дни на Западе идет битва на Сомме, в которой погибнет миллион человек. На Востоке завершается Брусиловский прорыв — полмиллиона. В эти августовские дни убивают на фронтах в Италии, Месопотамии, Палестине, на Кавказе, на Балканах. Об этом пишут газеты.
Перо Вальзера выводит: «Настоящим сообщаю, что одним прекрасным утром, не упомню уже в котором точно часу, охваченный внезапным желанием прогуляться, я надел шляпу и, оставив писательскую каморку, полную призраков, слетел вниз по лестнице, чтобы поскорее очутиться на улице».
Войне он противопоставляет мир, злобе и пошлости — наивность и иронию, сошедшей с ума реальности — слово.
В европейское культурное сознание прогулку ввел Руссо со своим promeneur solitaire: интеллектуал, как правило, писатель, ходит по красивым местам, как правило, по Альпам, наслаждается видами на озера и горы и размышляет о чем-нибудь, как правило, возвышенном. За Руссо вдогонку ринулись поклонники с «Новой Элоизой» под мышкой. В том числе русские — Карамзин, но русские ринулись гулять не по родным просторам, а в те же Альпы. Писатели последовавшей эпохи романтизма затоптали все подобающие для прогулок места и издали тома своих впечатлений, написанных по романтическому шаблону.
В России такой тип интеллектуального променада — долгого пешего путешествия с целью наслаждения открывающимися видами — не прижился. Очевидно, оттого что у нас целый день шагай или скачи — вид не изменится. Русский вариант такой рефлексирующей прогулки — охота. «Записки охотника» начинаются в европейской традиции фланёра с чернильницей, но заканчиваются очень по-русски, не восхищением Божьим миром, а обличением человеческого скотства.
К началу XX века романтические прогулки давно стали литературным клише. Ко времени Вальзера все красивые места отданы на откуп массовому туризму, горы и озера описаны великими и невеликими столько раз, что напоминают палимпсесты, а сам процесс хождения захвачен патриотическими движениями, вроде «Wandervogel» в Германии. Среди ярых приверженцев «Перелетных птиц» был, к примеру, юный Эрнст Юнгер. Длинные изнурительные пешие прогулки-марши понимались как жест молодежного протеста против расслабленного буржуазного общества. Те бравые походники прямиком шагали к битве на Сомме.
С самого начала читателя «Прогулки» ожидает подвох — действо, заявленное в заглавии, прогулкой не окажется. Как на фоне развернутого выше культурно-исторического задника, так и в самом обыденном смысле как отдых от трудов — размять ноги, подышать свежим воздухом. Романтический пафос получит от пера автора смертельную дозу иронии, а в голове у героя вдруг возникнет целый список неотложных встреч, которые всегда можно отложить. Короче, весь мир занят делами — войной и зарабатыванием денег, а герой «Прогулки» отправляется шастать по улочкам предместья какого-то провинциального городка.