— Из Южной Америки, кажется, откуда-то из сельвы, но я его не расспрашивала, мы слишком мало знакомы.
— А ты помнишь что-нибудь из его стихов?
— Да, послушай: «…а сердце-странник принесло с собою моей священной сельвы дуновенья»[18].
— Да, правда, звучит красиво.
— И главное, он ходит на службу.
— Не каждый день тебе попадается жених дипломат.
Модернизм, пиво, стихи, Рубен опьяняли тетушку Альгадефину, и она забывала об охлаждении молодого художника, рисовавшего толстуху, она открывала новый мир, или, другими словами, она вступала в двадцатый век.
На рассвете она оставляла поэта в отеле «Париж» на углу Пуэрта-дель-Соль, пьяного и босого, в его строгой форме посла, измятой после хмельной ночи. Рубен говорил только стихами или на французском, тетушке Альгадефине нравилось и то, и другое.
Он водил ее в «Форнос» и они там ужинали с другими сеньорами, все они говорили стихами и все напоминали маркиза де Брадомина[19], а Рубен казался ей восточным принцем, а сама она — его принцессой. Но тетушка Альгадефина не была влюблена в индейца, она влюбилась в поэта.
Вот только Рубена вскоре перевели в Париж (к чему он очень стремился), то ли дипломатом, то ли корреспондентом какой-то газеты, а может, одновременно и тем, и другим. Он оставил тетушке Альгадефине пачку писем и стихов, их можно было продать за тысячи песет. Но тетушка Альгадефина хранила все до самой смерти, и, когда ее одолевали печаль, болезнь, одиночество или бессилие, она читала эти стихи.
Рубен Дарио уезжал в Париж на роскошном голубом поезде, и на вокзал пришли проститься с ним сеньоры из «Форноса», похожие на маркиза де Брадомина, которые говорили стихами, еще несколько молодых модернистов и все женщины нашей семьи с сестрами Каравагио и всеми остальными подругами. Паровоз свистел на весь перрон, модернисты говорили по-французски, сеньоры — стихами, Рубен обнял тетушку Альгадефину за ее тонкую, скрипичную, талию, и железнодорожное солнце скользнуло по его руке, вдруг приобретшей медный цвет на фоне нежной левкоевой блузки тетушки Альгадефины. Таким было прощание.
Рубен обещал писать письма и прислать стихи, но так ни разу и не написал. Мы знали, что Париж и алкоголь губят его, разъедают ему тело и душу. Он как-то сказал тетушке Альгадефине: «Есть поэты влажные и поэты сухие. Я поэт влажный». Тетушка Альгадефина, забытая им и теперь, на расстоянии, влюбленная в него по-настоящему, все читала и читала его стихи и письма.
И именно теперь, вернувшись из астрального путешествия, где непрерывно звучала музыка его стихов, и столкнувшись вновь с вульгарностью, со скукой, с разочарованием, с одиночеством, с рутинностью, она слегла и сдалась на милость чахотке.
Премьера Электры Гальдоса встряхнула весь Мадрид, а следом и всю Испанию. Гальдос — это прошлый век, «очень прошлый», как говорили или сказали бы сестры Каравагио. Но Электра была произведением антиклерикальным, а это всегда очень нравится испанским католикам.
Прадед дон Мартин Мартинес, как я уже рассказывал, дружил с Унамуно, а с Гальдосом — нет, потому что у дона Мигеля идеи не иссякали, с ним можно было непрерывно и очень приятно дискутировать, Гальдос же никогда не говорил о литературе, а только — о деньгах, которые ему приносит или может принести литература. Гальдоса, короче говоря, он бы никогда не пригласил в дом на семейный обед, еще и потому, что дедушка Кайо и бабушка Элоиса держали его за неисправимого еретика.
Тетушка Альгадефина коротала свою чахотку за безделием, книгами и печалью. Дон Фернандо, врач, советовал ей свежий воздух, но без солнца (как было модно в ту пору), и хорошее питание, но без излишеств. Я проводил много времени с тетушкой Альгадефиной подле ее шезлонга в патио, у магнолии, или в ее комнате с открытым окном. Молодой Пикассо навещал ее каждый вечер и дарил ей много раздетых и одетых людей, которых он специально для нее рисовал.
Но тетушка Альгадефина его уже не любила, как она не любила и дона Альфонса XIII или того таинственного сеньора-двойника, с которым она ездила когда-то в маленькое шале Гиндалеры, теперь только далекий Рубен Дарио, этот парижский индеец, был ее духовной, мистической любовью, наверно так святая Тереса любила далекого Бога.
— Знаешь, Франсесильо, однажды вечером мы были в парке Ретиро, там, где Хрустальный дворец, лебеди и озеро. Рубен молчал, молчал долго, глубоко, печально, и мне вдруг показалось, что все вокруг создано его вдохновением. Прокричал павлин, тревожась перед наступлением темноты и прощаясь с дневным светом. Лебеди маленькими белыми гондолами скользили к выстроенному специально для них ночному убежищу. Рубен взглянул на меня, а поэт он был такой силы, что иногда рядом с ним даже становилось не по себе, он сказал, что любит меня, и сказал мне: любовь жестока, дорогая, и тот, кто ей пылает, разом преображается, теряя свой бедный разум[20]. Я испугалась, Франсесильо, клянусь тебе, я испугалась, но страх был восторженный, загадочный, полный радости, и хотелось, чтобы он длился и длился. Ну можно ли после Рубена любить кого-то другого?
Тетушка Альгадефина попросила у доктора, дона Фернандо, разрешения пойти на премьеру Электры, манившую ее своей антиклерикальностью и революционностью.
В спектакле Гальдоса было много шума, криков, массовки, и все кончилось тем, что зрители сломали вдрызг все кресла в зале, неистово стуча ими об пол и о соседние кресла.
Тетушка Альгадефина кричала так, что в финале стала кашлять кровью, и ее отнесли домой в сопровождении сестер, кузин, подруг и нескольких модернистов, любивших ее молча и на расстоянии, поскольку тетушка Альгадефина уже слыла в Мадриде музой Рубена Дарио.
Тетушка Альгадефина снова проводила дни в постели и покое, по предписанию дона Фернандо, и ее окружал весь женский клан, правда, тогда я его еще так не называл, и цветы, их регулярно приносили от Пабло Пикассо, Альфонса XIII и молодых последователей Рубена, почитавших ее, как святую, ведь она была музой поэта.
— Гальдос оказался вполне хорош, — щебетала стайка вокруг больной.
— В нем есть что-то от масона.
— Гальдос — человек Христа, но не Церкви.
— Либералишка.
— И великий писатель.
— Спору нет, эта пьеса — страшный удар по Испании.
— Но ведь сама Испания меняется.
— И мы все — тоже, сейчас время такое.
— Да, меняемся, и не отдаем себе в этом отчета.
— Как летит время.
— А у меня седой волос.
— А у меня — пять.
— Но для этого есть Божественные капли[21].
— Мы все ими пользуемся, только молчим об этом.
И всеобщий взрыв смеха.
Чахотка высветлила волосы тетушки Альгадефины, белокурая, с нежным алебастровым лицом, она была совершенно прелестной, если б только не вспыхивал по вечерам на ее щеках болезненный румянец, запечатленный на одном из ее портретов, что непрестанно рисовал молодой Пикассо.
Именно эта легкость, с которой глаза и волосы тетушки Альгадефины меняли свой цвет в зависимости от погоды или ее настроения, и влекла к ней Рубена. Да и меня тоже.
Прошла премьера Электры, Гальдос стал блекнуть на фоне яркого поколения 98 года, наши домашние обеды по-прежнему проходили очень оживленно, особенно четверги с Альфонсом XIII, молодыми модернистами и Пикассо, все еще увлеченным кубизмом и задницей толстухи. Тетушка Альгадефина, под магнолией, читала Рубена: вдыхаю ароматы рая, спеша дорогой заповедной за счастьем и опять теряя свой разум бедный.
18
Строки из стихотворения Рубена Дарио «Песнь жизни и надежды». Перевод Инны Тыняновой.
19
Маркиз де Брадомин — главный герой автобиографического цикла Рамона дель Валье-Инклана, состоящего из четырех повестей: «Весенняя соната», «Летняя соната», «Осенняя соната» и «Зимняя соната». Им предпослано «Предуведомление» автора: «Книга эта является частью ‘Приятных записок’, которые уже совсем седым начал писать в эмиграции маркиз де Брадомин. Это был удивительный донжуан. Может быть, самый удивительный из всех! Католик, некрасивый и сентиментальный».
20
Здесь и далее — перевод стихов Бориса Дубина.
21
Специальные капли на масляной основе, используемые в то время для закрашивания седых волос.