— Хороший человек, но возомнил себя Бисмарком, а он далеко не Бисмарк.

— Может, король его скоро уберет?

— По мне пусть убираются оба.

Тетушка Альгадефина отдыхала, мама мерила ей температуру, дон Мартин гарцевал верхом по Мадриду, бабушка и дедушка попивали анисовую настойку, сестры Каравагио не понимали, почему Альгадефина не хочет выходить замуж за диктатора, тетушки, бабушки, кузины, подруги и прочие, в общем вся стайка, окружали заботой Марию Эухению, пребывавшую в трауре по убитому на дуэли французскому шпиону, я пользовал козу Пенелопу, Ино, Убальда и Магдалена распевали по утрам и молились по вечерам, кузина Маэна и кузина Микаэла прохаживались по бульвару Кастельяна со своими мужчинами, первая с немцем Армандом, вторая с неизвестным нам пока молодым человеком.

Тетушка Альгадефина в шезлонге под магнолией читала свою желтую французскую книжку. Иногда я садился возле нее прямо на землю. Она продолжала читать, а я молчал. Но какие-то невидимые, неосязаемые нити крепко соединяли нас.

— Ты сделал уроки, Франсесильо?

— Мне нужна твоя помощь.

— Ты чего-то не понимаешь?

— Просто мне нравится, когда ты помогаешь.

— Ну неси, что там у тебя — помогу.

— Да нет, не надо, лучше посидим молча. Тебе надо отдыхать.

И молчание накрывало нас, глубокое, убаюканное утренними звуками: пением служанок, блеянием козы, ударами копыт лошадей, мяуканьем котов, молитвами бабушки и дедушки, беседой тетушек и кузин на высоком балконе.

— Тетушка Альгадефина.

— Что.

— Нет, ничего.

— Ну скажи, Франсесильо.

— Нет-нет, ничего.

Франсиско Франко был самым молодым генералом в Европе и героем Рифской войны, но у нас никогда не появлялся. Он редко приезжал в Мадрид и не ходил по гостям. Прадеду дону Мартину не очень нравилась африканская кампания, он не верил ни в колониальное, ни в имперское будущее Испании.

— Из-за Франко испанцы и арабы гибнут ни за что, ничего уже не вернуть. И все это ради его личной славы и наград.

Франсиско Франко был сеньором, который прославился в борьбе за то, что уже не вернуть. Вся женская стайка постоянно просила прадеда почаще приглашать на обед дона Рамона Марию дель Валье-Инклана, писателя-модерниста и друга Рубена, он им очень нравился. Вблизи дон Рамон был человеком не столь ярким, каким казался издалека.

Авиньонские барышни i_017.jpg
Рамон Мария дель Валье-Инклан

— С вашей стороны, благороднейшие дамы и сеньоры, — сказал он, — это не приглашение, а проявление милосердия, поскольку обедать мне удается лишь время от времени.

— Вы хотите сказать, что не едите косидо?

— Я хочу сказать, что не ем абсолютно ничего, потому что я чистый художник, а чистые художники не едят.

Сасэ Каравагио смотрела на автора «Сонат» с нескрываемым восторгом. Дельмирина, сидевшая рядом со своим женихом Пелайо, мелким служащим, работавшим прежде у дедушки Кайо, знала наизусть стихи дона Рамона и даже продекламировала несколько строк прерывающимся от наплыва чувств голосом. Тетушка Альгадефина воспринимала Валье как несколько стилизованное мистическое воплощение Рубена. А самые молодые — кузина Маэна и кузина Микаэла — наивно предпочитали ему Дорио де Гадекса[54] и других подобных подражателей Рубена — но никто из них и рядом не стоял.

— Вы великий художник, дон Рамон, — сказал прадед.

— Не совсем так. Я лишь тень великого художника, которая рвется к свету.

— Какая прелесть.

И он разом покорил всех дам за столом. Но дон Мигель де Унамуно хранил молчание.

— Мне жаль, что вы тратите попусту свой талант, Валье, — сказал он наконец.

— Я испанский писатель, и я приношу пользу своей стране. Бо́льшую, чем вы, дон Мигель.

— Литература всего лишь инструмент, которым надо побуждать и пробуждать людей и идеи.

— Я их побуждаю к красоте, ректор.

— Красота — пустяк, разве не вы это утверждали?

— Моя фраза — плагиат, как почти все у меня, но ведь только пустяки нас и возвышают.

— Вы признаетесь в плагиате?

— И не в единственном — дон Хулио Касарес[55] меня разоблачил.

— Вы аморальны, Валье.

— И слава Богу! Но плагиат — это свидетельство гениальности. Требуется большой талант, чтобы суметь красиво позаимствовать. Плагиат тоже творчество, но иного вида.

— Возмутительно и упаднически. Да вы просто cocotte[56], Валье.

— Как бы я этого хотел! Но уж кто великий плагиатор, так это вы, дон Мигель, вы присваиваете себе слова Христа, а ведь они неприкасаемы, это, пожалуй, единственное, чего касаться нельзя. И вдобавок крадете у Кьеркегора, у мистиков и у фрая Луиса, но почему-то крадете у них самое неудачное.

— Вы мастак городить пустые фразы, Валье.

— Они не пустые, в каждой доля правды.

— У вас несомненный талант. Жаль, вы не используете его на что-то более духовное.

— А ведь я, в отличие от вас, католик истинный.

— Вы католик эстетствующий.

— Как и вы, дон Мигель. Ведь только этим мы и занимаемся, когда пишем. Единственное средство от эстетизма — не говорить ничего.

— Нет, мой долг — донести до людей истину.

— Ну а я несу людям неправду, и тем развлекаюсь.

— Ваш непробиваемый цинизм, дорогой Валье, годится только на то, чтобы очаровать сидящих здесь дам.

— Этот цинизм вечен, ибо еще Древняя Греция практиковала собачий образ жизни[57], а я и есть бродячая собака с Пуэрта-дель-Соль.

— Ваши учителя — Барбе, Д’Аннунцио, Вилье[58] и вся эта братия — в Европе уже не котируются.

— Мои учителя? Скорее им нужно у меня поучиться. Кстати, вы не назвали Рубена.

— Рубену разве что индейских перьев не хватает.

— Это как-то не по-христиански, дон Мигель. К тому же, знаете, сними вы свою шляпу, и миру предстанет типичный мормон или квакер.

Все общество наслаждалось диалогом двух гениев. Дедушка Кайо и бабушка Элоиса были на стороне Унамуно-христианина. Три или четыре поколения женщин, которые собрал наш дом, были на стороне щеголя Валье. Потом, в fummi[59] за кофе, дон Рамон и дон Мигель сели отдельно, и галисиец изводил баска легендами о своих кельтских предках. Ослепительно белые парусиновые туфли дона Рамона очень нравились дамам, так же как и его египетские сигареты и трубочка с кифом[60], которую он предложил всем желающим. И все были окончательно покорены. Унамуно ходил вокруг него кругами, теребя в руках свой баскский берет, словно ему не терпелось уйти, и наконец ушел. Мария Эухения после смерти дона Жерома решила стать монахиней-бернардинкой, то есть затворницей, и в воскресенье все мы присутствовали на церемонии. Красавицу Марию Эухению остригли, отрезав ее грешные волосы, распростерли на полу, прозвучало много слов на латыни, и она удалилась, завесив черным свое прекрасное лицо. Монастырь стал для нее спасительным ковчегом, как и для многих других женщин. Я стоял между мамой и тетушкой Альгадефиной. Орган бурно вторгался в молитву, и музыка, как океан, мощными приливами и отливами колыхалась под сводами. Сверху, казалось прямо с неба, опускались тихие чистые голоса, и у всех у нас в глазах стояли слезы. Пламя свечей бросало отсвет на сведенные скукой лица святых, и, дрожа, осторожно лизало вечный сумрак в капеллах. Кузина Маэна и кузина Микаэла заявили, что это какое-то средневековье и готика — обречь себя на вечные молитвы из-за гибели жениха. А рыжеволосая Мария Луиса подошла к нам и взволнованно сказала:

— Я лучше стану проституткой в отеле «Палас», не слушай меня, мальчик, чем заложницей этих страшных монахинь.

вернуться

54

Дорио де Гадекс (1887–1924) — забытый андалузский писатель.

вернуться

55

Хулио Касарес Санчес (1877–1964) — испанский филолог, дипломат, скрипач и литературный критик. Валье-Инклан имеет в виду его книгу «Критика профана (Валье-Инклан, Асорин, Рикардо Леон)», вышедшую в 1914 г.

вернуться

56

Кокотка (франц.).

вернуться

57

Слово «цинизм» происходит от др.-греч. κυνικός — собачий, означает буквально «собачий образ жизни человека».

вернуться

58

Жюль Амеде Барбе д’Оревильи (1808–1889) — французский писатель и публицист: поздний романтик. Филипп Огюст Матиас Вилье де Лиль-Адан (1838–1889) — французский писатель-символист.

вернуться

59

Курительная комната (франц.).

вернуться

60

Киф (происходит от арабского слова «удовольствие») — так в Морокко называют гашиш.