Боровский Федор Моисеевич

Рыжий i_001.jpg

РЫЖИЙ

У нас был кот, звали его Рыжий. Брат нашел его в лопухах, под стеной старого здания, что тянулось перед нашими окнами, загораживая небо. Здание это отделял от общего двора маленький, поросший травой дворик, который мы считали своим. Мы — это я с братом и Витька Конопатый. Я и брат жили на первом этаже, а Витька и мезонине. Впрочем, тогда ни я, ни Витька этого не знали, и мезонин высокопарно именовался вторым этажом.

Но бог с ним, с мезонином, не в нем дело, да и не в Витьке тоже. Дело в Рыжем, найденном в лопухах, под стеною…

Здание было старое и угрюмое, какой-то древний пакгауз или казарма. Может быть, не столько старое, сколько запущенное, какое-то ужасно непривлекательное и унылое. Его пустые беленые стены нагоняли тоску, в труху прогнили скособоченные ворота, проржавевшая крыша лохматилась дырами, словно пробитыми кем-то изнутри, и за дырами угадывалась мрачноватая глубина чердака. Такими буднично-унылыми и запущенными бывают одинокие старики, молчаливые, ко всему безразличные, заживающие чужой век. В нем не было тайны, загадки — старая развалюха, и все, ни пользы от нее, ни дела, даже мы не бывали там никогда, потому что неинтересно.

Зато там жили полчища крыс, нахальных, веселых и деятельных. Среди бела дня они разгуливали по дворам — по большому и по нашему, маленькому, — рылись и помойке, шмыгая под самым носом у бродячих собак и перехватывая у них лучшие куски. Собаки злобствовали и гонялись за ними, но ловили редко. Случалось и нам гонять их, когда те, позабыв осторожность, нахально путались под ногами, отвлекая от футбола. Поэтому мы считали крыс существами зловредными и наглыми. А что еще, кроме зловредного характера и нахальства, может привести крысу и опасную близость с людьми, играющими в футбол! Добыча? Но какая может быть добыча посреди пыльного двора? После нас даже огрызков не оставалось. Яблоки, груши, айва — все съедалось целиком, вместе с сердцевиной, зернышками, венчиками. Лишь хвостики выбрасывались, но ведь хвостики и крысы есть не станут. Мы гнали их с гиканьем и свистом, старались окружить, поддеть ногой, ударить камнем. Иногда удавалось; тогда мы подвешивали убитую крысу за хвост к трухлявым пакгаузным воротам в назидание товаркам. Она так и висела, пока какая-нибудь ловкая собака не срывала ее оттуда.

Но удавалось редко — крыса храбра, отважна. Случалось, загнанная, затурканная, она кидалась на кого-нибудь из нас и даже иногда кусала. Мы шарахались от нее, и в таком случае ей удавалось скрыться. Но чаще всего она и без нападений уходила. Ловко уворачиваясь от ног и камней, она упорно пробивалась домой, пока наконец не ныряла в густые заросли лопухов и крапивы под стенами пакгауза. Ну а уж там-то пусть черт ее ловит. Такой свирепой крапивы, как вокруг пакгауза, нигде в мире больше нет. Можно подумать, что крысы специально ее на страх врагам выращивали. И лопухи заодно. Человек уходил в эти заросли с головой и не видел неба, а из лопушиного листа получался прекрасный зонтик — только перевернуть и на палку насадить. Даже воевать с этой крапивой было неинтересно — весь обстрекаешься. Через рубашку и брюки жалила — такая была злая.

И дай, наверное, крысам волю, так они весь двор бы засадили лопухами и крапивой, а то и весь белый спет. Уж во всяком случае маленький наш дворик никак бы не уцелел. Даже особой фантазии не нужно было, чтобы представить себе, как они утесняют и заполняют две сотки свободного пространства между пакгаузом, нашим домом и горой, на которой раскинулся роскошный сад Зураба Константиновича Эристави. Ряд за рядом, шеренга за шеренгой… Вместо подорожника и клевера, вместо пастушьей сумки и тысячелистника встает стена крапивы и лопухов и поглощает все: бельевые веревки, крест-накрест оплетающие двор, ветхие простыни и черные платки сестер Датунашвили, сохнущие на этих веревках вместе с гимнастерками лейтенанта Корнилова, шелковыми комбинациями его жены, пеленками их горластых близнецов, вместе с древней чохой старого Дарахвелидзе и линялыми пиджаками его сыновей, вместе с моими и братовыми рубашками и трусами, вместе с застиранными платьишками Витькиных сестер… С порога и в крапиву. Ау, люди, где вы!

…И весь наш дом утонул в кранике, весь наш ветхий, уродливый, прогнивший, источенный мышами и тараканами дом, со всеми его пристройками, террасами, скрипучими наружными лестницами на чердаки. Только Витькин мезонин торчит над лопушиным морем, словно мостик затонувшего корабля, — кособокий, метра на два выдающийся за фасад и подпертый столбами, чтобы не рухнул.

Как-то даже приснился мне жуткий сон, будто я бегу, путаясь в крапиве, а крысы со свистом и улюлюканьем гонятся за мной и хватают за пятки. С криком проснулся я, сидя в постели, весь в поту, с сердцем, колотящимся в горле, и о ужас! — кто-то и в самом деле хватал меня за нитки. Оказалось, что это Рыжий, которому было месяца два или три и который маленьким очень любил спать ночами у меня на плече, проснулся ни свет ни заря и играет теперь под одеялом с моими ногами.

Однако воли крысам, по-видимому, не давали, потому что даже через тропу между пакгаузом и домом передвинуть свою крапиву они не могли. На тропе рос один подорожник да торчали редкие булыжины, о которые спотыкались почему-то все, кроме нас, расшибали ноги и рвали обувь. Сколько проклятий и злобных плевков сыпалось ежедневно на их серые блестящие лысины, но выкопать было нельзя, потому что в ненастье они одни служили мостом в непролазной грязи, даже для тех, кто надел галоши.

Только нам они не мешали. Наши ноги знали на тропе все выбоины, все камушки, и мы носились по ней, как дикие животные, не зная преград и помех. Зато нашим врагам ходу туда не было, мы всегда спасались здесь от преследователей. И если кому-нибудь все-таки пришло бы в голову выбросить булыжины, мы вкопали бы их обратно.

Впрочем, опять-таки, дело не в булыжинах, а в Рыжем, потому что он объявился не на тропе, он объявился по ту ее сторону, в самой гуще крапивно-лопушиных джунглей. Если бы крысы знали, кого они приютили на своей, можно сказать, груди, под своим кровом! Но они не знали, и некому было их предупредить.

Дело было в сентябре сорок пятого, вскоре после победы над Японией. День шел к вечеру, часов, наверное, было шесть. Мама только что вернулась с работы и тут же наладила брата за крапивой.

— Опять крапива, — заартачился брат. — Не хочу крапиву, давай лучше картошки сварим, у нас же есть, и маргарин есть.

— Ишь чего захотел, — беззлобно удивилась мама. — А ну живо — марш!

С мамой спорить — глухое дело. Брат вздохнул, надел рубашку, взял мешок для крапивы и пошел. Я сочувственно посмотрел ему вслед и порадовался, что сижу за уроками и по этой причине меня не тронут. Даже брат не сказал своего обычного:

«А почему я, а почему не он?»

Уроки были у нас святым делом. Это была работа, а отрывать человека от работы — грех. И потому брат, уже успевший нарисовать все свои палочки и крючочки — человек он, надо сказать, был положительный и все дела делал аккуратно и в срок — и успевший измарать аршинными каракулями несколько страниц в тетрадях по арифметике и чистописанию, пал жертвой собственной аккуратности. Я ему, конечно, сочувствовал, но и радовался тем не менее, что так удачно выбрал время для уроков. Хотя чему тут было радоваться, если суп из крапивы и мне опротивел, вернее, не опротивел, потому что голодному никакая еда не противна, а просто это была не еда. Но дело шло к зарплате и у отца, и у мамы, и, значит, еще добрую неделю придется сидеть на крапивном супе, в котором достанется каждому по три маленьких картошины.

А впрочем, сейчас я и от него не отказался бы. Представил себе, как мама открывает кастрюлю, и как оттуда валит пар, и как пахнет по всей комнате. Рот у меня наполнился слюной, я вдруг понял, что опять хочу есть, вернее, не опять, а с самого утра, хотя мы с братом съели уже сегодня по четыре картошки и грамм пятьсот на двоих коммерческого хлеба, на который мама оставила нам денег, — ого, как геройски бились мы за этот хлеб в огромной, беспорядочной и жестокой очереди, и выпили пол-литровую кружку молока, тоже на двоих, да съели еще зеленую айву, которую я стащил мимоходом из чьего-то сада, возвращаясь из школы кружным путем, через гору. И хотя зеленая айва по вкусу и твердости очень напоминает дубовую доску, мы ее съели. Что еще? Я старательно вспоминал, но, кажется, это было все. Я убеждал себя, что и это немало, однако тщетно. И потому суп становился в моем воображении все вкуснее и вкуснее, и я на какое-то время забыл о стихотворении, которое учительница продиктовала сегодня на уроке и которое нужно было выучить наизусть. Взгляд мой блуждал по стенам и потолку, а душа вместе с паром клубилась над кастрюлей с супом и не то вдыхала божественный крапивный аромат, не то сама его источала. Может, конечно, и не еда. Но когда ешь, как-то этого не замечаешь. Дайте мне его сейчас, а потом видно будет. Жаль, что я уроки делаю, а то бы мы вдвоем мигом наворотили целую гору. Впрочем, все равно отца ждать.